Осада, или Шахматы со смертью
Шрифт:
Солевар продолжает спуск. И перед глазами у него — а может быть, не перед глазами, а где-то за ними, потому что сколько он ни моргает, сколько ни жмурится, одолевая головокружение на этой темной и бесконечной спирали, ничего не помогает — распростерлась на белом мраморе стола голая, мертвая, ничья плоть. Еще скребется в горле собственный стон — безнадежный, хриплый, жалобный стон того, кто не может поверить в необъяснимое, принять чудовищную нелепость всего этого. Но вслед за тем, как ледяная капля, проникает в самое нутро отчаяние от невозможности узнать в бледном, вскрытом трупе, смердящем вывалившимися внутренностями, облитом многими ведрами воды, которая до сих пор еще стоит лужами на полу муниципального морга, теплое тельце той, что засыпала когда-то у него на руках. Маленькое, теплое, разогревшееся во сне тельце девочки, которую он уже никогда не сможет вспомнить такой.
Последний
Оба молчат. Потом арестант, поглядев еще немного, вновь с безразличным видом опускает голову на руки. Фелипе Мохарра, дождавшись, когда исчезнет пустота у сердца, с трудом встает. Крохотное теплое тельце, вспоминает он. Теплый запах пригревшегося сонного ребенка. Человек в цепях снова поднял голову, когда в тишине подземелья семь раз щелкнула пружина раскрываемой навахи.
Рохелио Тисон курит, прислонясь к стене. За выщербленными зубцами замковой стены разливается млечное сияние только что взошедшей луны, слабо высвечивая заваленный мусором и обломками двор. Если бы не мерцал, время от времени разгораясь ярче, огонек сигары, сторонний наблюдатель даже при свете стоящего на земле фонаря — впрочем, тусклом и сякнущем на глазах — не сумел бы различить во мраке совершенно неподвижную фигуру комиссара.
Крики стихли недавно. Почти целый час Тисон вслушивался в них с профессиональным любопытством. Смягченные расстоянием и толстыми стенами, они доносились снизу — оттуда, где в нескольких шагах ход на винтовую лестницу ведет во тьму подземелья. И были то короткими и глухими — чередой отрывистых, быстро замиравших стонов, — то протяжными, нескончаемо долгими, то переходили в подобие предсмертного хрипа и обрывались, словно вместе с ними вырывались из груди и тратились последние силы и даже отчаяние. Сейчас уже не раздается ни звука, но комиссар по-прежнему неподвижен. И ждет.
Приближаются медленные нерешительные шаги. Из отверстия показывается тень, неуверенно приближается к Тисону. Вот подступила вплотную, остановилась.
— Все, — произносит Фелипе Мохарра.
Голос звучит устало. Комиссар молча достает сигару, протягивает Мохарре, предварительно тронув его за плечо, чтобы привлечь внимание. Тот не сразу, но все же замечает ее, принимает в ладонь. Тисон, чиркнув о стену, подносит ему зажженную спичку. При свете ее всматривается в лицо солевара, чуть наклонившегося, чтобы прикурить, — на грубом лице в рамке косматых бакенбард глаза смотрят невидяще, словно их все еще и до сих пор застилает ужас свой и чужой. Комиссар замечает, как его слегка подрагивающие пальцы пачкают сигару красным и влажным.
— Вот бы не подумал, что можно кричать, когда языка нет, — выпустив дым, наконец произносит Мохарра.
В голосе его слышится непритворное удивление. Рохелио Тисон, невидимый в темноте, усмехается. Как свойственно ему — волчьей, опасной усмешкой, от которой в углу рта золотом вспыхивает клык.
— Можно, как видишь.
Эпилог
Над бухтой Рота льет дождь. Теплый летний дождь, выбивающий крошечные фонтанчики из неподвижной глади воды. Но он будет недолог — небо прояснится, начиная с юго-запада, еще до сумерек Безветрие полное. Свинцово-серое небо, низкое и грустное, отражается на поверхности моря, обрамляя далекий город, словно гравюру или пейзаж, написанный черной и белой красками. На самом береговом урезе, где песчаная полоса оборвана цепью черных скал и куделью мертвых водорослей, женщина стоит и смотрит на покачивающийся невдалеке обрубленный
Лолита Пальма, чувствуя, как мантилья, покрывающая ей голову и плечи, становится влажной от мягкой мороси, бесстрастно и неподвижно стоит перед тем, что было когда-то «Кулеброй». Прижимает к груди сумку. И уже довольно давно пытается вообразить, как это было. Хочет представить, какими были последние мгновения этого корабля. Спокойные глаза то неспешно отмеряют расстояние до суши, то всматриваются в торчащие из воды скалы, прикидывая дальнобойность орудий, чьи жерла какое-то время назад выглядывали из пустых сейчас амбразур на фортах, кольцом охватывающих маленькую бухту Рота. Пытается вообразить себе и тьму, неразбериху и сумятицу, грохот, вспышки выстрелов. И всякий раз, когда ей удается мысленно увидеть что-то, угадать какое-то положение или определенный эпизод, она слегка склоняет голову, борясь с нахлынувшими чувствами. Ее поражает, как много величественного, темного, ужасного заключено в душе человеческой. Потом опять поднимает глаза и заставляет себя смотреть. Здесь пахнет влажным песком, морской травой. От каждой дождевой капли расходятся по стальной воде безупречно правильные концентрические окружности, пересекаются друг с другом, покрывают все пространство между берегом и остовом мертвого тендера.
Лолита Пальма наконец поворачивается к морю спиной и направляется к Роте. Слева, там, где далеко вдается в море оконечность мола, стоят на якорях несколько маленьких суденышек: поднятые косые паруса обвисли под дождем, как мокрое белье на веревке. А у самого дебаркадера видны остатки разоренного укрепления — без сомнения, там раньше размещалась артиллерийская батарея, охранявшая этот участок с моря. Там до сих пор еще лежат увядшие цветочные гирлянды, которыми граждане Кадиса украсили парапеты в тот самый день, когда французы очистили берег, когда сотни лодок под сияющим солнцем под благовест со всех колоколен пересекли бухту, а посуху через перешеек мчались кавалькады всадников, вереницы карет, — жители отметили освобождение грандиозным пиршеством на брошенных позициях. И к официальному ликованию примешивалась, хоть и не очень явно, горечь расставания с эпохой баснословно выгодных спекуляций и аренд жилья. В промежутке между двумя бутылками хереса, который наконец-то стал поступать в Кадис бесперебойно, кузен Тоньо, углядев невеселое и недовольное лицо кого-то из своих знакомых, высказался по этому поводу с исчерпывающей полнотой: «Кому война, а кому — мать родна».
По ту сторону арки в крепостной стене убегающие вниз улицы Роты все еще несут на себе следы ущерба и грабежа. От свинцово-серого неба, от пропитанного влагой воздуха, от непрестанно моросящего дождя все кажется еще безрадостней — дома разграблены, улицы завалены обломками и мусором, разоренные войной люди христарадничают в подворотнях или кое-как обретаются в домах без крыш, натягивают вместо них парусиновые навесы или мастерят ненадежные дощатые настилы. Исчезли даже решетки с окон. Заодно со всеми прочими городами этой комарки [48] отступающие французы опустошили и Роту, во множестве учинив там убийства, насилия и грабежи. Тем не менее нашлись женщины, по доброй воле увязавшиеся за императорской армией. Геррильеры, отловив неподалеку от Хереса четырнадцать изменниц, которые шли с отставшим обозом, шестерых убили, а прочих, обрив им головы, выставили на публичное позорище под табличкой «Французовы подстилки».
48
Комарка — единица административного деления в Испании.
Пройдя между приходской церковкой — двери выломаны, внутри все ободрано дочиста — и старым замком, Лолита остановилась в нерешительности, пытаясь понять, куда идти, и свернула налево — к большому зданию, до сих пор сохранившему на кирпичных стенах следы давнишнего обрызга [49] и облупившейся красной охры. Старый Сантос с зонтиком под мышкой покуривает у входа. При виде хозяйки бросает сигару и устремляется навстречу, на ходу открывая зонтик, но Лолита движением руки останавливает его:
49
Обрызг — первый слой штукатурки.