Осень на краю
Шрифт:
Без малейшего шума Сяо-лю соскользнула с лавки, на миг замерла около колыбельки, наклонилась над спящим Павликом, потом выпрямилась и метнулась к окну. Ее крошечные босые ножки, по счастью не изуродованные бинтами, как у высокородных или зажиточных китаянок, словно бы не касались пола. Вот она остановилась перед окном, сунула под халат свою длинную черную косу, чтоб не мешала, и тихо-тихо потянула болт ставни.
«Только бы не заскрипел!»
Нет, болт вышел легко, а вот когда Сяо-лю принялась открывать окошко, задребезжало плохо пригнанное, незамазанное стекло. Марина облилась холодным потом, но тотчас перевела дух, понимая, что за скрежетом своего кайла каторжник вряд ли расслышит это слабое дребезжанье.
Сяо-лю легко вскочила на лавку, стоявшую под окном, и проворно выскользнула наружу.
Марина притаилась возле окна. Вот донеслось отдаляющееся шуршание бурьяна, потом чуть слышный скрип…
Умница, какая умница эта маленькая уродливая метиска, шестнадцать лет назад родившаяся от совершенно невероятной связи китайца и женщины из племени гольдов! Китайцы – довольно красивая раса, причем несмотря на то, что здесь, в Х., им приходится заниматься самой незначительной работой: огородничать, портняжить, торговать всякой, как говаривали в старину, мелкой щепотью, несмотря на то, что они почтительно кланялись всякому русскому, приговаривая: «Дластуй, капитана! Дластуй, мадама!», несмотря на кличку «ходя-ходя», которой их называли все, от мала до велика, в Х., внутри своего клана китайцы умудрились сохранить национальное достоинство и весьма блюли чистоту своей крови. Гольдов и гиляков, обитателей амурских низовьев, живших исключительно рыбалкой да охотой, считали никудышными дикарями и откровенно выказывали им свое презрение. Однако китаец Чжэн все же обрюхатил плосколицую, узкоглазую, кривоногую рыбачку, изредка торговавшую на Плюснинке, на Нижнем базаре, кетой. И вот как-то раз она приплыла в Х. на оморочке (так гольды называли узкую, длинную, долбленную из дерева лодчонку, которая управлялась двухлопастным веслом), бросила ее на базарной пристани и, переваливаясь, точно уточка, придерживая руками выпуклый живот, отправилась к дому, где жил сам Тифон-тай, старый и очень богатый китаец, глава китайской общины в городе Х. и его окрестностях. Именно перед его домом уселась беременная гольдячка прямо на мостовой и сидела так, потупившись, молча, не трогаясь с места, прикрыв узкие глаза толстыми веками и понурив голову, волосы на которой, по обычаю, были смазаны ворванью, отчего напоминали толстые, жирные черные нити.
Китайцы, следуя примеру Тифон-тая, ходили мимо нее, словно мимо пустого места. Женщина сидела сутки и еще сутки, не проглотив ни куска, не выпив ни капли воды, даже за нуждой не отходя, только сосала свою длинную трубку, в которой уже давно кончился табак (гольдячки без этих своих трубок, набитых крепчайшей махоркой, шагу не шагнут!), являя собой молчаливое олицетворение терпения и покорности. А потом вдруг повалилась на бок и принялась возить по булыжнику ногами, стонать и задирать на себе ровдужный, [1] вышитый тусклым гольдяцким бисером халат. Тифон-тай, несколько раздраженный затянувшимся присутствием рядом со своим домом низшего существа, послал служанку посмотреть, что затеяла эта дикарка. Служанка засеменила своими маленькими, изуродованными ножками, раскачиваясь, словно тростник, колеблемый ветром (собственно, именно ради этой походки китайцы и перебинтовывали женские ножки, сгибая их наподобие копытца), выбралась кое-как за ворота, наклонилась, прикрываясь веером, над слабо стонущей женщиной, а потом громко ахнула и со всей возможной прытью устремилась обратно, громко стуча деревянными подошвами своих туфель. Воротясь, она доложила, что «дикарка» затеяла рожать ребенка и одновременно «уходить в буни». На языке гольдов это означало – уходить к праотцам, то есть умирать.
1
То есть сшитый из ровдуги, рыбьей кожи. (Прим. автора.)
Тифон-тай быстро считал не только деньги. Он мигом сообразил, какой урон его репутации среди русских «капитана» и «мадама» нанесет смерть беспомощной женщины у ворот его роскошного дома, и приказал подать ей помощь. Но оттого ли, что предки гольдячки уж очень хотели ее видеть, по другой ли какой причине, однако та вскоре умерла. Правда, перед тем как навеки закрыть глаза, она успела прошептать по-русски (это был язык международного общения в городе Х. и вообще на Дальнем Востоке, даже наглые американские китобои-браконьеры принуждены были его учить!), что отец ее ребенка – китаец Чжэн…
Тифон-тай не унизился до того, чтобы подвергнуть сомнению слова умирающей. А припертый к стенке Чжэн не унизился до того, чтобы оправдываться. Он просто-напросто к исходу дня ушел из Х., благо был еще молод и не обременен семьей. Больше о нем никто
Когда ее покровитель умер, Сяо-лю прибилась на задворки военного лазарета, что стоял на Артиллерийской горе, над самым Амуром: кормилась солдатскими объедками, которые выискивала украдкой среди отбросов. Там ее и увидела милосердная сестра Елизавета Васильевна Ковалевская, водившая дружбу с семьей купца Васильева и знавшая, что Васильевы опекают высланную из Энска беременную «политическую» Марину Аверьянову. Когда Марине пришло время рожать, Сяо-лю, отмытая в лазаретной бане и приодетая в новый сатиновый халат, уже хозяйничала в ее избенке близ кладбища. Марина не могла нахвалиться нянькой, которая обожала Павлика и клялась в вечной благодарности своей «мадаме Маринке». Ну что ж, очень скоро станет ясно, что понимает Сяо-лю под словом «благодарность»…
О нет, не слишком скоро, рассудила Марина. Раньше чем за полчаса ей не обернуться. Ножки-то у нее проворные, слов нет, однако пока добежит до вокзала, пока растормошит спящих полицейских, пока те возьмут в толк, о чем лопочет перепуганная девчонка… На счастье, по-русски Сяо-лю говорит вполне хорошо, хоть и коверкает язык, как все китайцы. И Марина невольно улыбнулась, представив, как Сяо-лю начнет причитать в участке: «Ой, капитана, скорей безай! Хунхуза дверь ломай, мадама Маринка убивай, Павлисика убивай! Скорей левольвера, саску забирай, безай, спасай!»
Ну, что хунхузами китайцы называют разбойников, всем известно. Может быть, и в самом деле городовые с револьверами и шашками быстро придут на помощь…
Павлик сонно вскрикнул, и у Марины замерло сердце.
– Господи, – пробормотала она враз пересохшими губами, – помоги!
И тут же устыдилась этого ветхозаветного порыва. На Бога надейся, а сам не плошай, вот главная мудрость, которую она усвоила в жизни. Бог на стороне сильных, несправедливых, Бог на стороне тиранов, злодеев. И можно не сомневаться, что сейчас небесный старикашка с нимбом вокруг лысой головы поможет не Марине, а этому ужасному мужику, который с тупым упрямством ломает дверь кайлом… потом тем же кайлом он забьет до смерти Марину и Павлика, а сам начнет шарить по их скудным пожиткам и жрать густую, наваристую уху из горбуши. Уха стоит в чугунке в печи, Марине и Сяо-лю ее хватило бы на два дня…
А если кинуться ему в ноги? Самой отдать все, что у нее есть, те небольшие деньги, которые заработала своим ремеслом фельдшерицы? Самой налить ему ухи и завернуть в чистую тряпицу хлеба на дорогу?
Может, помилосердствует?
Нет, вряд ли. Изнасилует, да все равно убьет.
Мысль о теле грязного мужика, о любом мужском теле показалась настолько омерзительной, что Марина едва справилась с припадком тошноты.
В ее жизни – в той жизни, которую она уже два года пыталась забыть, да никак не могла, – был только один мужчина, но он предал ее, и с тех пор на этих животных Марина не могла смотреть без отвращения. Пусть уж лучше убивает сразу…
Внезапно стук умолк. Неужели каторжник сейчас ворвется?!
Марина с ужасом уставилась на дверь. В сенях какая-то суета, возня, глухой стон… и тут же радостный писк:
– Мадама Маринка! Отворяй!
Боже мой, да ведь это голосишко Сяо-лю! Неужели она уже вернулась с полицией? Так быстро? Быть не может. Или встретила наряд на обходе?
Марина кинулась к двери, но руки тряслись, никак не получалось отодвинуть засов.
– Мадама Маринка!
Голос Сяо-лю теперь послышался со стороны окна, и вот в лунном свете замаячила ее черноволосая голова.