Осень средневековья
Шрифт:
Прекрасная мечта о рыцарском мужестве и все другие формы, где любовные отношения стремились превратиться в культуру, должны были быть отвергнуты как неистинные и фальшивые. Ни восторженный идеал благородной и чистой рыцарской верности, ни безжалостно-утонченное сладострастие Романа о розе, ни нежная, уютная фантазия пасторали не могли устоять перед натиском действительной жизни. Этот натиск ощущался повсюду. С позиций духовной жизни провозглашается проклятие всему, что, будучи вызвано любовью, есть грех, коим развращается мир. Заглядывая в сияющую чашу Романа о розе, на дне ее моралист видит горький осадок. "Откуда, -- восклицает Жерсон, -- незаконнорожденные, откуда детоубийства, изгнания плода, ненависть,
Со стороны женщин слышится еще одно обвинение. Все эти общепринятые формы выражения любви -- дело мужчин. Даже там, где любовь облекается в идеализированные формы, вся эротическая культура остается исключительно сферой эгоизма мужчин. Что это за постоянно повторяющиеся обидные высказывания по поводу брака и женских слабостей -- непостоянства и легкомысленности, как не защитный покров мужского себялюбия? На все эти упреки я отвечу только одно, говорит Кристина Пизан-ская: не женщинами писаны были все эти книги[31].
Действительно, ни в эротической литературе, ни в благочестивых книгах Средневековья не отыскать сколько-нибудь заметных следов подлинного участия к женщине, к ее слабости и тем горестям и опасностям, которые сулит ей любовь. Сострадание формализовалось в фиктивный рыцарский идеал освобождения девы, где отмечались, собственно говоря, лишь чувственная прелесть и удовлетворение мужского тщеславия. После того как автор Quinze joyes de mariage [Пятнадцати радостей брака] подытоживает в своей лениво-изящной сатире все женские слабости, он предлагает описать также несправедливости, выпадающие и на долю женщин[32]; этого он, однако, не делает. В поисках того, как бывали выражены настроения нежности, женственности, следует обратиться к самой Кристине Пизанской. Вот начало одного из ее стихотворений:
Doulce chose est que mariage,
Je le puis bien par moy prouver...[33]
Супружество таит услады,
От них вкусила я сама...
Но как слабо противостоит голос единственной женщины хору издевок, где пошлости и распущенности подпевает нравоучительность. Ибо лишь весьма малое расстояние отделяет свойственное проповеди презрение к женщине -- от грубого отрицания идеальной любви прозаичной чувственностью и мнимым глубокомыслием застольных острот.
Любовь как прекрасная игра, как форма жизненных отношений все еще разыгрывается в рыцарском стиле, в жанре пасторали и в художественной манере аллегорий, навеянных розой; и хотя повсеместно ширится отрицание всех этих условностей, эти формы сохраняют свою жизненную и культурную ценность еще долгое время за пределами Средневековья. Ибо форм, в которые волей-неволей вынужден облекаться идеал любви, лишь несколько на все времена.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ОБРАЗ СМЕРТИ
Ни одна эпоха не навязывает человеку мысль о смерти с такой настойчивостью, как XV столетие[1*]. Жизнь проходит на фоне непрекращающегося призыва: memento mori. Дионисий Картузианец в Жизненном наставлении дворянину поучает: "Когда же он отходит ко сну, то пусть помыслит о том, что, как нынче укладывается он на свое ложе, тело его вскорости уложено будет другими в могилу"[1]. Конечно, и ранее вера постоянно заставляла всерьез задумываться о смерти, однако благочестивые трактаты раннего Средневековья касались только тех, кто полностью порвал с миром. Лишь тогда, когда с появлением нищенствующих монашеских орденов проповеди стали широко распространяться среди народа, подобные предостережения слились в некий устрашающий хор, стремительной фугой звучавший повсюду в мире. К концу Средневековья слово проповедников
Три темы соединялись в мелодию неумолчной жалобы о конце всего земного великолепия. Во-первых, где все те, кто ранее наполнял мир этим великолепием? Далее, мотив повергающей в трепет картины тления всего того, что было некогда людской красотою. И наконец, мотив Пляски смерти, вовлекающей в свой хоровод людей всех возрастов и занятий.
По сравнению со вторым и третьим мотивами с их щемящим ужасом первый мотив "былого великолепия" был всего лишь легким элегическим вздохом. Мотив этот был весьма стар и хорошо знаком и христианскому, и исламскому миру. Он возникает уже в язычестве древних греков, он знаком отцам Церкви, мы находим его у Хафиза, к нему обращается Байрон[2]. В период позднего Средневековья к нему испытывают совершенно особое пристрастие. Так, он звучит в тяжелых рифмованных гекзаметрах монаха аббатства Клюни Бернарда Морланского, относящихся примерно к 1140 г.:
Est ubi gloria nunc Babylonia? nunc ubi dirus
Nabugodonosor, et Darii vigor, illeque Cyrus?
Qualiter orbita viribus incita pr?terierunt,
Fama relinquitur, illaque figitur, hi putruerunt.
Nunc ubi curia, pompaque Julia? C?sar abisti!
Te truculentior, orbe potentior ipse fuisti.
..........................................................
Nunc ubi Marius atque Fabricius inscius auri?
Mors ubi nobilis et memorabilis actio Pauli?
Diva philippica vox ubi c?lica nunc Ciceronis?
Pax ubi civibus atque rebellibus ira Catonis?
Nunc ubi Regulus? aut ubi Romulus, aut ubi Remus?
Stat rosa pristina nomine, nomina nuda tenemus[3].
Где Вавилонское царство вселенское, где сильных мира
Многоотличие, где днесь величие Дария, Кира?
Камень покатится, слава истратится: не уцелели
Витязи взбранные; роком избранные -- ныне истлели.
Где ныне курия, шествия Юлия? Светоч сената,
Цезарь прославленный -- всеми оставленный, пал без возврата.
..........................................................
Где ныне Мария, также Фабриция непозлащенна
Славны деяния? Павла Эмилия смерть где блаженна?
Где обличающий, к небу взывающий глас Цицерона?
Граждан сбирающий, бунт поборающий гнев где Катона?
Где доблесть Регула? Рема иль Ромула? Что с ними сталось?
Роза -- не прежняя: имя порожнее нам лишь осталось[2*].
Этот же мотив звучит вновь -- на сей раз не столь явно в школьной манере -- в стихах, которые, при более короткой строке, сохраняют отголосок того же рифмованного гекзаметра: в следующем образчике францисканской поэзии XIII столетия. Якопоне да Тоди, joculator Domini[3]*, был, по всей вероятности, автором строф под названием Сиr mundus militat sub vana gloria [Чтo мир воюет для славы несбыточной?], которые содержали такие строки: