Осенние мухи. Повести
Шрифт:
Дети целовали отцу руку, он крестил их и отпускал.
Глава XI
У Курилова и его жены была странная привычка: простившись на ночь и разойдясь по комнатам, они писали друг другу записочки, и слуги относили их на подносе с книгой или фруктами.
Иногда он просил меня читать их, потому что очень гордился женой и хотел, чтобы я восхищался стилем ее письма и изящным почерком. Маргарита Эдуардовна писала, как говорила, — коротко, иронично, слегка бессвязно, но вполне мило. Часто она напоминала мужу, о чем ему
Ее слова не могли не растрогать даже самое черствое сердце.
«Доброй ночи, мой дорогой, мой единственный друг! Твоя преданная старушка Маргарита», — писала она.
Или так:
«С нетерпением жду утра: в нашем возрасте каждый новый день бесценен, тем более если он дарит надежду на встречу с тобой».
Как-то раз я прочел следующий текст:
«Из любви ко мне, дорогой друг, примите одну старую женщину, вдову Арончик, она живет в провинции и верит, что только вы можете восстановить справедливость. Когда-то давно, до нашей счастливой встречи, она была моей квартирной хозяйкой в Лодзи и преданно за мной ухаживала во времена…»
Дальше шли чьи-то инициалы, я прочел их Курилову, он нахмурился, и его лицо приобрело привычное упрямо-печальное выражение. Он тяжело вздохнул и велел мне положить письмо в папку.
Той ночью он задал мне неожиданный вопрос:
— Вам не кажется, что француженки обладают врожденным изяществом и чувством стиля?
Не дожидаясь ответа, он продолжил:
— Знали бы вы, как хороша была Маргарита Эдуардовна в «Периколе», когда я впервые ее увидел!
— Как давно это было?
Вопросы всегда заставали Курилова врасплох, он краснел и смущался, словно кто-то допустил при нем ужасную неловкость. Помнится, однажды, в годы революции, я допрашивал одного из великих князей… Этот пожилой человек долго сидел в «Крестах» и от голода почти лишился сил, но был холоден и учтив с охранниками и сносил все лишения с потрясающей выдержкой. Я не спал тридцать шесть часов и, войдя в комнату, сел напротив него, забыв извиниться. Лицо князя, искалеченное ударом кулака, покраснело не от гнева, а от смущения, словно я неожиданно разделся при нем донага… Бедняга Курилов перенял не только нервный тик императора Александра III, но и некоторые аристократические манеры.
— Четырнадцать лет назад, — ответил он наконец. — Я тоже был молод… Сколько воды утекло с тех пор…
Я ночевал в спальне министра. Он был терпелив и никогда не жаловался на боль, только постанывал, переворачиваясь с бока на бок в постели, чтобы дотянуться до книги или стакана с водой.
В детстве, живя в пансионе доктора Швонна, я часто мучился бессонницей. Мне знакомы эти ночи, когда прислушиваешься к шорохам, к биению крови в висках, ощущаешь на лице дыхание смерти… какой желанной кажется в такие ночи жизнь!
Однажды я решился нарушить молчание и спросил:
— Не можете заснуть?
Он уже час ворочался, не находя прохладного места на подушке. Мне показалось, что Курилов несказанно обрадовался. Я отодвинул ширму, и он произнес слабым задыхающимся голосом:
— Ужасно больно. Как будто кто-то кромсает меня изнутри бритвой…
— Так всегда бывает в момент обострения. Скоро вам станет легче…
Он кивнул, что стоило ему заметного усилия.
— Вы очень мужественный человек… — сказал я, зная, что всесильный министр нуждается в похвале, как ребенок.
Он покраснел и кивком пригласил меня сесть рядом.
— Я глубоко верующий человек, господин Легран. Мне известно, что нынешняя молодежь руководствуется скорее здравым смыслом, чем сердцем. Мужество, которое признают за мной даже враги, проистекает из этой веры. Ни один волос не упадет с головы смертного, если на то не будет Его воли.
Мы помолчали, глядя, как летают вокруг лампы комары. Длинные жадно подергивающиеся хоботки этих насекомых до сих пор напоминают мне ночи на Островах, когда над водой звучал их тонкий писк и металлический шорох крылышек.
У Курилова был жар, и спать он явно не собирался. Я закрыл окно и предложил почитать ему вслух. Он поблагодарил и согласился, но почти сразу прервал меня и спросил:
— Вы действительно не устали?
Я ответил, что плохо сплю в белые ночи, и он попросил:
— Не поможете мне с работой? Я запустил дела и беспокоюсь на этот счет… Только ничего не рассказывайте Лангенбергу… — добавил он и вымученно улыбнулся.
Я взял со стола пачку писем и передавал их Курилову по одному, он делал на полях пометки карандашами разных цветов. Каждое я успевал украдкой пробежать глазами: по большей части это были послания от граждан с предложениями о борьбе с революционными настроениями в гимназиях и университетах, а также бесчисленные доносы преподавателей на учеников и учеников на преподавателей. Казалось, все жители империи проводят жизнь, шпионя и кляузничая на ближнего.
На одном из донесений — речь в нем шла о серьезных волнениях в провинциальном университете, кажется в Харьковском, — министр попросил меня записать текст указа.
Он приподнялся в подушках и начал диктовать. Его лицо приобрело холодно-отстраненное выражение. Он ронял слова размеренно и величественно, отбивая такт ребром ладони. Продиктовав фразу о приостановке занятий, он едва заметно улыбнулся, помолчал и продолжил:
— Пишите, господин Легран. «Время, растраченное в пустых политических спорах, будет компенсировано за счет каникул. Если беспорядки продлятся до осени, результаты экзаменов будут аннулированы и всем студентам, независимо от полученных оценок, придется повторить год».
— Это заставит их задуматься, — бросил он, и я уловил в его тоне насмешку и угрозу. — Продолжим, господин Легран.
Следующим был циркуляр в адрес школьных учителей.
«…На уроках русской литературы и истории следует использовать любую возможность, чтобы пробуждать в нежных душах юных воспитанников пылкую любовь к Е.И.Величеству и семье монарха, а также непреходящую верность устоям и традициям монархии. Господа преподаватели призваны своими речами и делами подавать пример христианского смирения и подлинного милосердия. Само собой разумеется, что любые непозволительные речи и подрывные действия, замеченные среди учеников, должны, как и в прошлые годы, наказываться со всей возможной жестокостью».