Осенний август
Шрифт:
– Он хороший человек. Разве сделал он тебе хоть что-то плохое в детстве или теперь? Не считая ваши бытовые споры о том, где тебе учиться?
– Странно, как он может быть хорошим человеком, если в его поместье происходят самосуды, люди мрут от голода в то время как он кричит о том, что существующий строй прекрасен? Как лицемерен человек… Может, лицемерие – лишь наша многогранность?
– А может, люди часто в упор не видят того, что очевидно для других. Любой человек может содержать в себе столп взаимоисключающих качеств. Но другие, не столь разнородные, не понимая этого, спешат обвинить его в лицемерии, приспособленстве, судят в своих интересах или пытаются сделать их такими же плоскими, как сами. Лицемерие –
Полина искоса посмотрела на сестру с одобрением.
– А то, что он взял мать, явно равнодушную к мужчинам, тоже говорит о безграничной порядочности их класса? Мы по крайней мере из себя святош не строим. И в этом наша сила.
– Да что ты несешь?! Совсем уже с ума сошла со своим свободомыслием?!
– Ну-ну, – усмехнулась Полина.
Вера порывисто встала и, не прощаясь, ушла в веранды, старательно следя, чтобы дикие слова сестры не зацепились за ее сознание и не породили свои производные.
В отрочестве Вера пережила период, когда считала, что мать достойна большего, что отец испортил ей жизнь. Сколько девочки себя помнили, они идентично воспринимали какую-то недоговоренность со стороны родителей. Это проскальзывало в полувзглядах и редких словах, застывающих на губах. Но тем не менее это не мешало гармоничному сочетанию их жизней, взаимодействий и симпатий. Но потом гуманное, мудрое в Вере победило. Она учуяла, что виноватых нет, это жизнь, и в ней каждый не только сам виноват перед собой, но и способен отравить жизнь даже тому, кого считает своим тираном. Вера чуяла невероятный симбиоз брака родителей и молчала не от страха, а от невозможности возразить.
Полина осталась сидеть на месте в той же позе захворавшей королевы.
– Как противно до сих пор ощущать себя в России Базаровым! – сказала она вслух с ожесточением. – Ничего ведь не изменилось с пятидесятых!
2
Непомерно пышная прическа из волос, которые всегда так восхищали Веру – спутанных, сильно, но все же не в спирали закручивающихся прядей неопределенного, между золотистым и темно-коричневым, цвета. Вдумчивый, изучающий, как будто даже недоумевающий из-за всего вокруг взгляд. Она была так близко – протяни руку – и так отстраненна, успешно пряча свое, быть может, даже высокомерие сквозь воздушность сознания.
Веру тяготила дистанция, которую почему-то всегда возводила между ними сестра, быть может, самим своим существом. Но Полину это не трогало. Она всего лишь отражалась в зеркале, как и во всей ее, Вериной, жизни – невероятно настоящая, настолько, что становилось страшно от ее дышащего присутствия, от ее полнокровности и источаемой силы. От ее пребывания в комнате становилось даже жарче. С яркими зрачками, как бы бессильно останавливающимися на собеседнике в попытке что-то сказать и предпочитающими наблюдение так же часто, как демонстрацию себя самой. И блестящей загорелой кожей, специфически пахнущей так, как пахнет здоровый покров молодого организма – влагой и пылью вперемешку с какой-то странной, травяной словно, пряностью, будто листья с деревьев, под которыми она проходила утром, облепляли ее и отдавали ей свой горький сок. Руки, выбивающиеся из сдавливания рукавов – сильные стянутые мышцы с вкраплениями веснушек. Вся несдержанная и преодолевающая под стать своему двадцатому веку. Не человек – воплощенная античность, только без древней невежественности.
Когда Вера случайно дотрагивалась до ее рук, сталкиваясь с Полиной в их обширной столовой или библиотеке, они были не мягкими, как обычно у женщин, а упругими и твердыми за первым обманчивым впечатлением шелковистости покрывающей их кожи. Руки спартанские, в которых не было ничего белого и мягкого, бездарно изнеженного под дух ускользающей эпохи – лишь золото и сталь.
Полина
После созерцания сестры и редких душевных, а чаще политических разговоров Вера забиралась на свой чердак и продолжала мечтать о Полине, которая была с ней под одной крышей. Поля не раздражала, потому что не лезла к сестре. Полины парадоксально не было слишком много при всей ее весомости.
В темноте без свечей она замечала свои отражения в узких стеклах чердака и различала в них мать, какой она была в ее, Верином, детстве. Распахнутые и всегда яркие глаза. Темные от глубины и размера, но зеленые по существу, несущие в себе мистический отпечаток эволюции. Впечатались в ее всегда теплые радужки отголоски первобытного родства с растениями, которые она так любила. Широкие скулы и пухленькие щеки, что порой доводило до задора, а в моменты грусти производило неоднозначное впечатление. Все говорили, что на мать больше похожа Полина. Но Вера для себя давно решила, что это неправда.
3
Вера смутно помнила из глубин памяти всплывающий огромный всегда темный Петербург с его усыпляющими гостиными, залитыми свечами и прохладой. Почти все детство Вера вспоминала как что-то тянущее непередаваемой грустью, трагизмом зимы. Но и детские забавы, свежий искрящийся снег. Вместе с крестьянскими детьми, визжа и валясь в сугробах вместе с перевернутыми санями, сестры задыхались от жары, захватывающей их испариной под полушубками.
Зимой в Петербурге мало что затмевало долгие темные комнаты с высокими потолками. Русскую зимнюю жизнь, сжимающую и колющую, как шерстяные носки на разгоряченных ногах, изматываемых, но без этой сбруи обреченных на замерзание. Вера поздней ночью посиживала у продуваемого окна в огромной комнате с безмерными потолками и взирала на величественную серость за стеклами. Разве что на Рождество озарится Дворцовая плеядой огней и цветов. А потом бежала к матери с Полиной, чтобы послушать какое-нибудь занесенное веками сказание.
Гораздо больше воспоминаний у нее сохранилось о доме в деревне. О долгих прозрачных переходах от воздуха к бледной желтизне пожухлой травы, реках, блестящих, белых, отражающих, совсем нестеровских. Ненавязчивость всех оттенков коричневого, переходящего в желтый. Широта. Русь. Та самая, тоскливая и необходимая, делающая сердца людей, взращиваемых на этом, такими большими и такими неприкаянными. Всю оставшуюся жизнь, как только начала понимать устройство людских душ и их образование, Вера утверждала, что настоящая широта может быть лишь в человеке, выросшем на природе.
Трава и солнце там восставали какими-то неестественно раскрашенными, пробитыми через призму желто-красных стекол, выжигающих все, на что были направлены. Воздух забивали дым и туман, оставшийся от дневных костров. Мучительный запах горелого дерева, залетевший в чистый проветренный дом. И прохладное летнее утро в ощущениях тени… Не раскрывшее еще свой изматывающий, непередаваемый зной. Подпевающее этому жмурое небо.
Больше всего Вера любила застывать возле окон. И то, что вставало за ними, было уже второстепенно. Пышный Петербург, прекрасный несмотря на полугодичную осень, которая даже подчеркивала его ослепительность. Или имение их семьи, зелено-золотой круговорот листьев и травы в одних и тех же местах. Пейзаж, не надоедающий никогда. Тягучесть и прелесть искусственного света осенних вечеров, переходящие в усталость. Усталость творчества и фантазии, не оставляющая настроения или времени, как безумная летняя беготня.