Осенний полет таксы
Шрифт:
Если хочешь нарисовать птицу, ты должен стать птицей
Приснилось однажды, будто в лицо ударила волна очень свежего воздуха, а чужая рука зажала мне рот и нос, не давая дышать, потому что этот чистейший прохладный поток был чем-то опасен. Проснувшись, сначала не могла понять, откуда взялся образ, позже вспомнила. Много раньше, возможно лет двести назад, прочитала фразу одного художника, которую запомнила так: «После семидесяти лет я начал понимать строение природы, к девяноста годам моя линия сделается совершенна, а к ста десяти станет совершенной моя точка».
Ленивая цветочная память, как водится, сохранила только аромат – на самом деле сказано было иначе [2] , но и того хватило, чтобы
Он касался этой самой точки: никто из тех, кого я знала, не дожил до безошибочного умения её поставить.
Но некоторым – иногда – удавалась линия.
Для начала нужно научиться её узнавать, когда вдруг получается. Почти случайно из сотни треков, фотографий, тысяч знаков удаётся одна запись, одна картинка, один небольшой текст. И когда это происходит, будто попадаешь в поток другого воздуха – слишком чистого, чтобы существовать в нём постоянно. Он выбивает из лёгких городской бензиновый ветер, табачную смолу бессонницы, недостойные желания, перегоревшую любовь, иногда вытряхивает сердце. Но, вдохнув его однажды, всё время будешь искать эту совершенную линию, мечтая о совершенной точке.
2
«Все то, что я сделал до семидесяти лет, не стоит принимать в расчет. Только в возрасте семидесяти трех лет я приблизительно стал понимать истинное строение природы: животных, трав, деревьев, птиц, рыб и насекомых. К восьмидесяти годам я достигну ещё больших успехов. В девяносто лет я проникну в тайны вещей. К ста годам я сделаюсь чудом, а когда мне будет сто десять лет, каждая моя линия, каждая моя точка – всё будет совершенным. Я прошу тех, кто увидит меня в этом возрасте, посмотреть, сдержу ли я свое слово», – так в действительности сказал Nakajima Tokitaro, Katsukawa Shunro, Tawaraya Sori, Hokusai Tomisa, Katsushika Hokusai, Taito, Iitsu, Gakyo Rojin Manji – Старый Безумный Живописец. В жизни ему понадобилось очень много имён из каких-то бытовых соображений, но мне приятно думать, что с каждым новым ником он избавлялся от архивов с небезупречными треками, фотографиями и текстами, пуская их по ветру.
(Везде высматриваю только таких, отравленных.)
Всё это не имеет никакого отношения к перфекционизму, просто с какого-то момента знаешь наверняка, когда у тебя получилось, а когда нет.
А потом нужно бы сделать следующий шаг – не сохранять небезупречных линий. До такого на моей памяти тоже не дожил никто, но время иногда бывает настолько любезно, что делает эту работу за нерешительных покойников, и лет через триста остаётся только та самая линия – точка – поток воздуха, и тот, кто хотел нарисовать птицу, наконец ею становится.
Сегодня искала в «Яндексе» имя одного мужчины, который нравился мне так давно, что наш ребёнок уже мог бы ходить в школу, будь мы чуть порасторопней тогда, а вместо него нашла запись, на которой женский голос напоминал: «Насчет параллельных линий все оказалось правдой».
И я вернулась к старой мысли о забавной беде человечества, состоящей в том, что духовный опыт не передаётся. И эмоциональный, добавлю я теперь, тоже.
Мы бесконечно далеко ушли в точных дисциплинах, с тех пор как научились записывать и учить. Сейчас человеку нужно всего лет пятнадцать, чтобы освоить основной багаж какой-нибудь науки и самому изобрести нечто новенькое.
Но касательно морали мы лишь чуть менее дики, чем две тысячи лет назад, а в вопросах любви и вовсе не продвинулись. Потому что сколько угодно можно записывать собственный нравственный опыт, можно даже преподавать его в школе, но для каждого юного существа эти слова будут пусты до тех пор, пока не наполнятся его собственной болью, стыдом и печалью. А до тех пор он будет холодно пролистывать чужие сентенции и только через много лет сможет отправить письмо, состоящее из одной фразы, с тем чтобы другой человек прочёл его и закрыл лицо руками – слишком поздно, впрочем. Потому что голосом его тоски была произнесена и звучит теперь, всё время звучит, такая очевидность: насчет параллельных линий всё оказалось правдой.
Насчет параллельных линий всё оказалось
Ни-ког-да – так стучит мой поезд, идущий по рельсам, что параллельны твоим. Невозможно извинить банальность этого образа, если ты никогда не расплющивал нос о зачернённое стекло, не пачкал пальцев, пытаясь сорвать забитую раму, не распахивал окно, не слушая воплей проводницы. Если не принимал в лицо удар горького железистого воздуха, пытаясь рассмотреть тот, другой поезд, – потому что Бог отвёл катастрофу, и ваши параллельные пути не пересеклись, и не пересекутся никогда, всё оказалось правдой.
Подумала, надо бы уже завести концепцию Бога, хоть какую-нибудь. Пусть не на каждый день, но на трудный случай. Когда, бывает, твой поезд останавливается в ночи и часами не едет, нужно же у кого-то неприятным голосом спрашивать: почему, почему, почему? И чтобы он отвечал терпеливо, но не по существу, «скоро поедем», и покачивал тебя на коленях, обнимая двумя руками, пока не заснёшь, а потом осторожно, стараясь не потревожить, протягивал третью или шестую руку и всё-таки запускал твой поезд.
«Я ей всегда говорила – не спеши, не спеши, не спеши, а она слушала, кивала и жила так, будто на поезд опаздывает. Мы обе знали, что житейская мудрость – такой товар, который хорошо продаётся, да ни черта не стоит, и потому я говорила „не спеши“, а она наклоняла изящную кунью головку, будто пряча лицо от сильного бокового ветра, и прыгала, прыгала, сильно отталкиваясь от края платформы. Успевала заскочить на подножку, совершала всего одно судорожное, неизящное движение, когда перехватывала белыми пальцами поручень поудобней, а потом снова становилось красиво – она поворачивалась на комплимент и улыбку. Ап! – и я видела, что на ней опять эта дурацкая белая пачка, уже запорошённая едкой железнодорожной копотью, а всё-таки лебединая. Поначалу грешным делом думала, что она любит страх, её возбуждает риск, перспектива быть растянутой, разорванной между поездом и платформой или, может, ей хочется стать чистейшим красным на чистейшем белом, прежде чем перемолоться в серую грязь.
Когда узнала чуть лучше, решила, что она бесконечно оттачивает то неудачное движение, когда цепляется, стараясь удержаться, за холодную сталь. Почему-то люди, которые всегда спешат, часто утверждают, что стремятся к совершенству в каком-нибудь деле. Наверное, чтобы оправдывать свою неточность в прочих жестах и даже некоторую грубость, с которой отбрасывают остальную жизнь, пока отрабатывают прыжок, поворот и ап.
А потом однажды спросила прямо, а она ответила, что делает это – да – ради того судорожного и неизящного мгновения, единственного акта некрасивости, который разрешает себе на публике, редкого состояния, когда чувствует себя живой, а не бумажной. Рвётся рисовая бумага, трещит шёлк, ломается лакированный бамбук, когда хищный мускулистый зверёк собирается для прыжка, для выхода силой, для безобразного рывка к цели, показывается на секунду, а потом снова прячется в мягкое и блестящее, становится не виден, но он там есть, – и вот для этого всё.
Думаю, она всё же солгала, но теперь уже не узнать».
Нестерпимо хочется в дуры – будто это какая-то деревня в средней России, куда можно уехать, собравшись в один день. И не как обычно – с маленькой сумкой, в которой ноут, балетки на смену и салонный шампунь, остальное купим, а с клетчатыми баулами, рюкзаком и корзиной, прикрытой сверху белым платком. Сидеть на перроне на сумке, тревожно озирая своё добро, корзинка на проходе, и её цепляют пассажиры, девки рвут колготки о торчащие прутики, матерятся, шалавы, но мне не до них, не встать, не подвинуть к себе – неудобно. Объявят посадку, и нужно двумя руками затащить в вагон четыре места и пакет, пособачиться с проводницей, что в багажный не сдам, забить оба отсека под нижними полками – благо напротив свистушка с одной сумочкой, сесть, выдохнуть, дождаться движения с обязательным «ну, поехали». Отдать проводнице билет, взять бельё, «мужчина, выйдите», переодеться, достать из пакета яйца, соль, хлеб и ногу, и тут только понять, что корзинку всё-таки сп…ли. Впрочем, я и не помню, что в ней было.