Осенняя жатва
Шрифт:
– Смотри, – кряхтя, поднял над глазами небольшой мешочек, – греча, три килограмма, сказал солдат, но тут все пять, видишь, как тяжело поднимаю. Но это не все. За пазухой сахар, настоящий сахар.
– Фим, свари Мише кашу, – тихо сказала мать.
Отец перебирал свою библиотеку. Дореволюционное издание словаря Брокгауза и Ефрона он пожалел, в ход пошла медицинская энциклопедия. Развел огонь и бросил щепотку крупы в алюминиевую кружку. Вскоре каша была готова, и хватило пары ложек, чтобы сыну стало лучше. Потом накормил жену, сам же сказался сытым, мол, на работе поел. Миша согрелся, поддерживаемый отцом, добрался до кровати и лег рядом с матерью. Вместе теплее.
– Сколько времени? – Ему почудилось, прошла целая вечность и снова они останутся без хлеба, – где папа?
– Ш-ш, спи сынок, ночь на дворе. Не волнуйся, я разбужу тебя, как пойду на работу.
– Без часов, как мы узнаем время?
– Я чувствую его, ты же знаешь, сын. Сейчас около двух.
Отец повернулся на бок и затих. Миша лежал на спине и считал: один, два, три… шестьдесят. Минута. Шестьдесят минут – час. Когда настало пять часов, тихонько встал и начал собираться. Поднялся отец.
– Я за хлебом, – сказал сын.
– Сможешь?
– Да.
– Хорошо. Сегодня заночую в лаборатории.
Жили они на Греческом проспекте, булочная находилась рядом, на улице Некрасова, минутах в семи ходьбы от дома. Но Миша проходил этот путь трудно, затрачивая на дорогу полчаса, а то и больше. Народ уже стоял, ожидая открытия. Мерзли. Когда становилось невмоготу, кто-нибудь бросал клич: «Качаемся!». Цепочка людей, обняв друг друга начинала раскачиваться. Становилось теплее. Приходила продавщица.
Миша запомнил ее пальцы: красные, обветренные, они на одну фалангу выглядывали из обрезанных перчаток. Продавщица старательно нарезала брусочки хлеба и взвешивала с точностью до крошки.
Иногда возле очереди появлялся цыган, черный, в рваном тулупе, из которого выглядывали клочья ваты, голова замотана в тряпье. Он высматривал очередную, наиболее ослабленную жертву, и стоило ей отойти на несколько шагов от толпы, шатаясь, настигал и отбирал хлеб. Сил бежать не было, и он тут же падал на снег, запихивая кусок в рот. Люди подходили и тихо (будто во сне) пинали вора. Плача, не отирая соплей и слез, он тяжко вставал и брел в соседний двор, где можно было попить воды из-под крана. Однажды цыган исчез, и люди вздохнули с облегчением. Поговаривали, что его нет в живых. Миша боялся цыгана, но вскоре убедился, что слухи верны. В тот день мальчик отправился за водой. Вокруг колонки намерз толстый слой льда, и Миша шел очень медленно, боясь поскользнуться. Он заметил край ткани, торчащей наружу, и присмотрелся: цыган, вероятно, упал и не поднялся, так и вмерз.
Как-то Михаил Трофимович рассказал эту историю Маше, и видимо, разбередил память. С тех пор кладовые мозга выдавали по ночам, когда он был беззащитен, эпизод пережитого. Одно утешало, что не всякую ночь.
Дед пришел в себя: голова болела с похмелья. Досадливо поморщился: никак не отмахнуться от воспоминаний. Ну, хоть бы приятное, а то…
Включил чайник, положил в чашку две ложки растворимого кофе и три – сахару. Последнее время приходили тревожные мысли: может, не зря видел себя мальчиком в блокадном городе? Оправдался ли перед Богом, ставя пустые картины? И так ли они пусты? Возможно, был в них бунт. Сам не додумался бы до этого. Опять Маша. Чудная, прекрасная, талантливая Маша. Рита, вылитая мать, но глубже и нервнее, что ли… А краса, фигурка! Гм. Не о том я.
Михаил Трофимович был феноменально ленив, когда дело не касалось чистого творчества, поэтому не противостоял «сильным мира». Сколько лет потратил режиссер, собираясь ставить фильм о Пушкине, сколько тонн бумажной руды перелопатил? Картина так и осталась в мечтах, вызывающих сожаление. Почему? Как долго его водили за нос? Вот, снимешь совместно с чехами – тогда ставь, вот сделаешь картину о летчиках – делай потом, что хочешь. Фильмы изымали из кинотеатров: советские самолеты, видите ли, не разбиваются.
– Это бунт, – однажды восхитилась жена, – ты не знаешь, а я вижу бунт. И пусть зрители не видели картину, но ты оказался опасен для «генералов».
– Я все-таки не такой уж плохой режиссер, – решил Михаил Трофимович, – да и Маша так не думает, что бы ни говорила. И человек тоже неплохой: просто одинокий и непонятый.
Дед вспомнил о Ване и задумался. Ваня, едва оперившийся цыганский паренек, задел струнку в душе старика своей открытостью и детской непорочностью, которая казалась чудом на фоне пьянства и разврата, царящего вокруг. Парнишка помогал Михаилу Трофимовичу по хозяйству, и с замиранием слушал рассказы пожилого человека. Сэм, его брат, имеющий репутацию вора и наркомана, обычно дожидался Ваню на дороге. Что связывало их? Родство, как утверждал цыганенок? Или дед ошибся в юноше? Теперь парня ждал суд. Жестокое убийство двух стариков потрясло деревню. Сэм и Ваня. Потом выяснили, что Ваня не убивал, стоял на «стреме». Сэм влез в дом через веранду, чтобы забрать деньги. Взял топор, стоявший возле печки. Пожилая женщина проснулась, и вор ударил ее обухом в висок. Следом поднялся дед, и Сэм рубанул топором сплеча, поджег дом и выбежал. Ваня погасил пламя и ужаснулся, увидев трупы. Он и позвонил в милицию. Михаил Трофимович пригласил друга-адвоката, цыганская община оплатила расходы.
Жена не одобряла симпатию старика, но мирилась, потому, что, да кто ее знает? Теперь Дед пытался понять за что полюбил парнишку и не находил ответа. Недавно жена предложила свое мнение:
– Легко любить на расстоянии. Того, кого едва знаешь, с кем не пересекаешься ежедневно многие годы, так, что с трудом терпишь.
– Думаешь? – усомнился Михаил Трофимович, – в тебе нисколечко романтики. Надо все по полочкам разложить? Что да почему. А я, может, не хочу анализировать свои чувства.
– Вот и любил бы мою дочку.
– Я люблю Риточку. А она меня ненавидит, потому, что я стар для тебя. Она хочет, чтобы у матери был молодой и богатый кобель.
– А ты старый, к тому же, дурак.
– Да.
– Тогда и я тебя ненавижу. И не забуду того, что ты сделал. Никогда.
– Она не простит меня. Господи, пошли мне смерть.
Маша, как обычно, позвонила через два дня. Телефон долго звонил, и ползал по столу, вибрируя. В избе было холодно, печь не топилась второй день. Дед лежал под одеялом, забросанным сверху тряпьем, ему казалось рядом лежит мать. Они ждали отца. Хлеба не было, ведь он ослаб и не мог ходить. А чтобы жить, надо есть. Струйка пара от дыхания становилось все тоньше, потом пропала.
Соблазн
С наступлением первых ноябрьских морозов Игнат потерял покой. Накануне встретил он дружка приятеля Илюху, такого же заядлого рыбака, как сам, и душа заметалась, забилась в черной тоске. Не благую весть принес ноябрь.
– Слыхал, Елисей вернулся? Ты глаза-то не коси, думаешь Илья дурак? Э-эх! Я еще тогда просек, что не Панкратку ты, мил дружок, примочил, не его надеялся застукать в своей хатке. Ожидал, верно, Елисея с топором иль разговором? Любка, зараза, от венчанного супруга вмиг к тебе перекинулась и молвы не постеснялась. Так-то, корешок, сердешный. Бабу, дело прошлое, не поделили. Прав был Степан Разин: топить не перетопить энтих. Стой, куда!?