Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
Бальзак постоял еще немного в толпе и внезапно вздрогнул, точно осененный неожиданной мыслью; он стал шарить по карманам, но ничего не нашел в них; кряхтя и оттопыривая губы, снял с пальца большое золотое кольцо с дорогим камнем; наклонясь, он опустил кольцо в миску перед кобзарем. Мужики переглянулись и проводили его удивленными взглядами.
Бальзак, задумчиво постукивая палочкой, шагал в обществе притихшего Юзефовича. Их догоняли звуки кобзы и тревожные слова кобзаря. Дед Мусий посмотрел вслед господам и ближе придвинулся к кобзарю. Тот уже кончил петь и сидел неподвижно. Подходили люди, бросали медяки, клали в торбу мальчика краюшки хлеба, молодая женщина поставила кринку молока. Кобзарь хоть и не видел, но угадывал каждое движение и тихо благодарил. Толпа таяла, и вскоре
Люди ушли, неся в сердце терпкие слова песни, подавляя в груди неукротимую боль, готовые снова переносить страдания и муки, лелея чудесную и влекущую мысль о мести и воле, навеянную словами кобзаря. И потом, разойдясь по селам, люди понесли слова кобзаря дальше, согревая их теплом своей души, и слова эти, как зерна, упавшие в глубокий чернозем, через некоторое время давали ростки, робкие и нежные, обещающие заколоситься буйным урожаем.
Бывало, невзгоды, как бурные ливни, захлестывали эти ростки, суховеи отнимали у них живительную влагу; но, взлелеянные соками земли, они переносили эти невзгоды и, упорные, поднимались снова, и росли, и колосились, ибо это была жизнь. Дед Мусий тоже сбирал эти зерна, и слова кобзаря пришлись ему по сердцу, они, казалось, давно уже приходили ему в голову, да он все никак не мог точно сказать тревожную правду людям, а вот теперь, старый кобзарь сказал. И вот сидят рядом — крепостной дед Мусий и дед Северин Беда, чьи годы никем не считаны и не мерены; ходит он по свету со своим внуком Миколкою, крепостной князя Репнина из Яготина. Отпустили его — какая польза барину от слепого мужика? У деда Мусия есть хоть пристанище, а вот деду Северину одно жилище — земля и один кров — небо; недаром и прозвали его Бедою. Сидит он у ларя на шумной киевской ярмарке; он высек из сердца своего, точно из кремня, все искры и потому немного опустошен и растерян, но рад, что вот подле него остался кто-то, утешает, уговаривает его хорошими, светлыми словами.
Дед Северин чувствует, что это близкий человек, и, чтобы убедиться в этом, ощупывает рукою лицо деда Мусия. Внучек Миколка жадно пьет из кринки молоко, грызет сухую лепешку и посапывает; он так занят едой, что
и нос утереть некогда.
— Издалека, дед? — спрашивает Мусий Северина, величая его дедом; оба они уже седые и старые, но Северина он признает старшим и мудрейшим.
— Издалека, сынок! Издалека! Иду, света не вижу, а все знаю. Света не вижу, людей не вижу, скотины не вижу, а все знаю. — Похоже было, что дед Северин хвастался своим всезнайством. — Тебя не вижу, а душу твою знаю.
Мусий не удивился. Он и сам прошел бы всю Украину с закрытыми глазами! Пусть бы его горе звало, нужда вела, — все лучше, чем в Верховне жить. А кобзарь Северин продолжал:
— Барин меня давно велел выгнать. Говорит — слепой, глупый, корысти от тебя никакой, иди куда глаза глядят, а я, сынок, ничего не вижу и пошел по миру с внуком-сиротой, Миколкою. Правду я говорю, Миколка?
— Правду, дедушка. — Миколка отозвался скороговоркой, чуть не подавясь куском хлеба.
— Вот так и брожу, рассвет по росе отгадываю, ночь по ветру-низовцу. Одни мы с Миколкой, во всем свете одни. Помру я, что с ним будет? Убей меня бог, провалиться мне на этом месте, коли я знаю!
Миколка прислушался к речи деда, перестал есть, ему хотелось заплакать от этих жалостных слов, но молоко было вкусное и лепешка тоже, и он решил поплакать после, когда управится с едой.
— Свет исходил, сынок, — говорил Северин, — и везде нужда, везде неволя, только люди чудные попадаются, точно апостолы — явятся и пропадут. Вот раз иду через село, присел отдохнуть у левады, тоскливо так стало, тронул я кобзу и запел ту же песню, что и сегодня. Закончил, и хоть не вижу, а слышно мне, что кто-то стоит рядом. «Миколка, говорю, стоит кто возле нас?» — «Стоит, — говорит Миколка, — стоит человек и вроде плачет. Плачет, говорит, тихо, не как я, я так не умею, — одни слезы, а крику нет». — «То, говорю, слезы от тоски, от самого сердца, то самые драгоценные слезы на свете». А тот и говорит: «Верно, дед, правду молвишь, дороже всего и тяжелее
Дед Северин замолк. Моргал глазами. Мертвые бельма неподвижно застыли. Миколка выпил все молоко, сидел спокойный и довольный. Мусий окаменел от изумления.
— Миколка! — вскрикнул дед Северин. — Ты видал Шевченко?
— Видал, дедушка.
— Какой он?
— Добрый, дедушка. Он мне рубль серебром дал и в голову поцеловал, вам катеринку дал…
— Эх, внучек, я не про то спрашиваю: каков он с виду, лицом какой, глазки ты мои?
Миколка молчал. Вспомнил полуденную жару. Березовый лесок. Дяденьку ласкового, усатого. С дедом говорил спокойно, дружески, не бранился. Добрый дяденька, конечно, добрый.
— И вот тогда в первый раз в жизни пожалел я, что слепой. То рад был, что нужды и горя людского не вижу, а то пожалел. Не дал мне бог счастья Тараса Шевченко своими глазами увидеть. Ощупал я руками, вот как тебя, лицо его, сидели мы с ним до зари, все он меня расспрашивал, а потом и про себя рассказал, попрощались, поцеловались и разошлись в разные стороны.
— Счастливый ты, дед! Счастливый! — Мусий качал головой, перебирая пряди седой своей бороды. Он тоже наслышался про Шевченко и песни его знал, а вот встретиться не привелось. И грустно добавил:
— Люди говорят, царь разгневался на Шевченко, в кандалы заковал и заслал куда-то в пустыню.
— Слыхал я, — хмуро отозвался Северин. — да, говорят, сбросил Шевченко кандалы, через все решетки пробрался и снова странствует по свету, а царские прислужники бесятся, ищут его, да найти не могут. Он, как орел вольный, над краем летает. Нельзя, брат, Шевченко заковать. Нельзя! — убежденно заключил кобзарь.
— Нельзя, — согласился Мусий.
На ярмарочную площадь пали сумерки. Старики поднялись.
— Будь здоров, — молвил Мусию кобзарь Северин, — глаза мои, Миколка, дай руку. — Больше он ни слова не сказал, взял Миколкину маленькую шершавую ручонку и пошел от Мусия медленно, степенно перекинув через плечо кобзу и сжимая в левой руке высокий посох. Встречные крестьяне узнавали его и расступались.
— Дед Северин идет, дед Северин!
А он шел гордый и строгий, молчаливый и мудрый, известный во многих селах Украины кобзарь Северин Беда.
Дед Мусий отправился домой. Он быстро шагал по городу, углубленный в свои мысли. Через черный двор зашел во флигель, где помещалась челядь. В сенях, у кухонной двери, на сундуке сгорбившись сидела женщина в платке и плакала. Дед подошел ближе, тронул за плечо.
— Марина! Что с тобой?
— Опять пани била, дедушка, опять била. — Марина заплакала еще пуще. Перевела дух, горько всхлипывая. — Заперла у себя в кабинете, за косы таскала, допытывалась, не пристанет ли ко мне барин, не поверила, посулилась еще в Верховне на конюшне выпороть. Запретила в комнаты являться, «в скотницы, говорит, определю».
Марина поднялась, подошла к деду, положила голову ему на руки, застонала.
— Не могу я больше, дедушка, сотворю грех, руки на себя наложу.