Основание Харькова (старинное предание)
Шрифт:
— А кто же этот Гриша?
— Кто? А как же? брат мой.
— Где же он?
— У тётушки. Вот-то уж верно забудет совсем по-русски!
— Кто же тетушка твоя и где она живёт?
— Ещё дальше того города, где мы жили; а я не знаю ничего, хоть и не спрашивайте. Спросите у Агафона. О! он всё знает. И какие сказки умеет рассказывать. Как я был ещё маленький, так он много мне их говорил. А Гриша, бывало, тотчас уснёт.
И из таких коротких ответов не всё можно было понять, потому что он в них вмешивал немецкие слова.
Агафон же был так слаб, что его не смели беспокоить расспросами. В дороге и подъезжая к Киеву, он преодолевал болезнь и напрягал силы,
Поутру он казался крепче и свежее; на расспросы пана Ясенковского отвечал:
— Не смогу ещё всего порядком рассказать; много-много нам горя было!.. Даст бог, укреплюся ещё маленько, должен вам всё открыть, чтоб вместе отыскивать боярина моего... Приголубьте сироту... дитя боярское...
— Отдохни, старик! Тебе тяжело говорить. Будешь покойнее, пришли за мною, мне хочется всё знать.
— Что могу, расскажу... Нужно бы и боярина отыскивать... коли смерть не свяжет... Ох, бедный боярин!.. — и старик замолк, утирая слёзы.
Пан Ясенковский оставил его, чтобы он не изнурил себя рассказами.
Ещё настал день, но старик видимо слабел… К вечеру спросил священника и примолвил: «Но нашего... нашего, православного... святого закона. Благодарю бога, что кости мои не останутся в неверной земле, а лягут в богоспасаемом граде!..»
Из ближнего монастыря призван был духовник, но, по слабости больного, исповедь была краткая, и он, приобщившись св. тайн, призвал пана Ясенковского и с большим усилием сказал:
— Умираю, батюшка!.. Не оставьте сироты!.. Боярин... скоро будет в Киеве... коли благополучен... Спросите в Лавре... у отца... забыл. Здесь (положив руку на свои рубища) цепь... гривна*... крест... в опале он… бумаги... господи! я верный раб... сохранил... — далее из слов его не можно было ничего понять... потом затих и скончался.
В рубище, бывшем на нём при приезде к пану Ясенковскому, найдены зашитыми в полах и рукавах золотых и серебряных, разных цен, пятьдесят шесть монет; также золотой крест, длинная цепь чистого золота русской работы. Гривны же и бумаг, о коих упоминал Агафон, вовсе не было. Находили места, где было зашиваемо нечто большое, но как Агафонова одежда была ветха, то зашитое прорывало платье. Старик перешивал в другое место, и легко случиться могло, что из последнего места всё сохранённое, также протерши рубище, выпало где-нибудь в дороге, и Агафон в слабости от болезни не почувствовал и не хватился, а умирая, полагал, что всё при нем.
Взвесивши цепь, пан Ясенковский с духовником записали вес её и число монет, сложили всё это в один ящик с описанием, при каком случае всё это найдено, запечатали общими печатями, и пан принял на свое сохранение. Крест же, как, видимо, данный ребёнку при крещении, тут же повесили на маленького Андрея.
На этом кресте длиною в вершок и довольно полновесном с одной стороны изображено было распятие, отличной заморской работы, а на другой стороне вырезаны были русские, церковные слова под титлами, но только так неясно и без разделения слова от слова, что видимо было, что их вырезывал не знающий русского языка и копировал из написанного. Почти все буквы были исковерканы, некоторые уподоблялись немецким, даже были вместо букв произвольные фигуры, не означающие ничего. Вот что ясно прочесть можно было:
Верного
Пан Ясенковский, сколько мог, объяснил ему, что, не знавши вовсе, кто отец его, где он находится, невозможно делать розысков. Чтобы чем рассеять его, сделано было для него новое, панское платье. Заметили, что он как будто любуется им.
— Андрей! — спросил его пан Ясенковский. — Скажи мне, у тебя никогда не было такого нарядного платья?
— О, как же! — отвечал он. — У нас с Гришею много-много платьев гораздо лучше этого. А теперь я радуюсь, что оно лучше того, которое дали вы мне, как приехал я к вам. А в каком я приехал... так и не показывайте мне. Да это Агафон нарочно вздел на меня такое и сам надел лохмотья.
Заметили, что малютка одарён был умом и чувствительным сердцем, делался живее и развязнее, и пан Ясенковский стал выспрашивать его, где он прежде жил и с кем, что помнит из детства своего, и вот что Андрей рассказывал:
— У меня были батюшка, матушка, Агафон, Василиса, да ещё... ну, да те были недобрые ко мне, портили мои игрушки и частенько обижали меня. Я раз пожаловался на них батюшке, но как он их выдрал за уши и таки порядочно, да грозил, что вперёд и не так накажет, так мне стало их жаль, и после того, что бы они мне ни сделали, как бы ни досадили, я уже молчал; а они тут-то ещё больше меня обижали. Жаль было и батюшку огорчать; он был всегда печальный, а особливо как получил письмо: уж он его читал перечитывал, плакал горько и целовал письмо... Верно, оно было святое?.. С матушкою часто, бывало, говорят о Москве, и тут-то батюшка горько-горько плакал!
Однажды он проговорил: «О Москва, Москва! полетел бы к тебе!» Меня это очень испугало. Гриша был ещё маленький, он не мог понять этого, ему ни до чего нужды не было, всё с своими игрушками... Как сказал батюшка, что полетел бы в Москву, так я и начал бояться, чтоб он и в самом деле не полетел, и всё, бывало, примечаю за ним; куда он ни пойдёт, а я за ним да и смотрю, не собирается ли он лететь... не смейтесь же; мне жаль было бы расстаться с ним!
Раз мы спали... вдруг нас схватывают, уносят... и повезли. Тут мы и начали жить не в том городе, а в другом: там уже было немножко домов. Гриша говорил семь, но, право, меньше; он ещё не умел считать; а было всех десять домов. Да какие же смешные дома! Маленькие, тесные; в таком и мы жили. Батюшка не выходил никуда, всё в запертой комнате сидел. Да не можно ему было никуда выйти; он такой высокий, а двери низенькие; как идёт из комнаты в комнату, то и наклоняется. Вдруг матушка наша умерла. Она много плакала тихонько от батюшки, видевши, что он запрячется особо, и плачет, и всё о Москве вспоминает. А как жаль, что матушка умерла! Она уже было начинала говорить по-русски; а то всегда говорила с батюшкою и с нами по-немецки. И какая она была!.. Что она мне говорит, я всё понимаю, а она меня вовсе не понимает. Толкую, толкую, а она и ничего. Батюшка всё понимал по-русски, и с нами говорил и няне Василисе и Агафону приказывал говорить с нами по-русски; а как им иначе и говорить? они только и знали по-немецки, что несколько слов. Сначала, как умерла матушка, я не очень плакал; как же опускали её в землю, и батюшка плакал навзрыд и целовал матушку, даже и тот, в чёрном, что много читал над нею, так и тот плакал, тут уж и я плакал много, увидевши, что матушку спрятали, и она уже не будет с нами, не будет нас голубить и целовать!..