Особо опасны при задержании
Шрифт:
Два казака растолкали толпу, бросились к комбедовцу, заломили ему руки и умело, расторопно привязали ремнями к лавке, сорвав при этом рубаху.
— Начинай, братцы. С богом! — хорунжий перекрестился, наморщил лоб.
Воздух рассек свист, и не успел шомпол опуститься на спину комбедовца, как в толпе кто-то испуганно охнул.
— Не отворачиваться и глаз не отводить! — зычно крикнул хорунжий, теребя темляк на шашке.
— Что это?! — испуганно отпрянул от окна Петряев. — Это же… варварство! Как в средние века! Нельзя так унижать человека!
— Как
Когда было отсчитано пятьдесят ударов, упарившийся казак с прокуренными зубами отвязал забитого, свалил его, и тот остался бездыханно лежать на земле. К лавке подтолкнули второго…
Не в силах сдержать слезы, навзрыд заплакали, заголосили казачки, но хорунжий прикрикнул «цыц!», и женщины замолкли, правда, ненадолго. Они крепче прижимали к себе детей и не позволяли им смотреть на экзекуцию.
Лишь когда и второй комбедовец — совсем еще мальчишка — лег возле первого с рассеченной спиной, когда взмокшие от усердия казаки отбросили шомпола, хорунжий позволил людям разойтись.
— С каждым богоотступником, кто за Советы держится, так же будет! — Вновь перекрестившись на церковь узловатыми пальцами, он закатил к небу глаза: — Прости, господи!
— Что же это? — повторял Петряев, сидя на сундуке и обхватив голову руками. — Я не думал, не подозревал!
— Побудьте тут — и не такое еще повидаете, — заметил Калинкин. — Они, — интендант кивнул на окно, — артисты, прошу прощения, в деле измывательства над народом.
Время в тесной ризнице тянулось медленно. Сколько еще им придется оставаться среди церковной утвари, не знал никто. Когда же хутор начал тонуть в сумерках, Магура решил сделать вылазку: в церкви шестеро находились, словно в мышеловке, офицер мог вспомнить о своем приказе попу отслужить молебен и вернуться. Да и кто-либо из хуторян рано или поздно расскажет белогвардейцам о странниках во главе с матросом, которые появились у них поутру и интересовались комбедом. Так что сидеть в четырех стенах опасно, надо выбираться из хутора.
Словно догадавшись, о чем размышляет комиссар, Людмила Добжанская сказала:
— Вам выходить нельзя — можете попасть на глаза казакам. Лучше пойду на разведку я. И не спорьте: женщина меньше привлекает внимания.
— Господи! Спаси и помилуй рабу твоя! — прошептал попик и истово стал креститься.
11
«Для осуществления плана наступления германских войск с помощью донских казаков на Москву нам нужно обезопасить правый фланг, что могло быть достигнуто только после взятия Царицына».
Людмила прислушалась. Но массивные церковные стены не пропускали шумов. Тогда, осторожно толкнув дверь, младшая Добжанская проскользнула на паперть.
На площади было безлюдно. У коновязи нетерпеливо били о землю копытами кони.
Девушка сбежала по ступеням, оглянулась по сторонам и замерла: прямо на нее из проулка вышел офицер во френче, перетянутом ремнями портупеи.
— Мила? Не может быть!
— Здравствуй, Сигизмунд.
Офицер сделал шаг к актрисе, взял ее за плечи и всмотрелся в лицо.
— Боже! Я не думал, не мечтал… Ты — и здесь, в этом селе, у этой церкви! — от волнения глотая слова, торопливо говорил Эрлих, боясь, что все это ему снится и стоит проснуться, как Людмила Добжанская тотчас пропадет. — Ничуть не изменилась! Все такая же ослепительно красивая, какой я впервые увидел тебя на арене цирка на арабском белоснежном скакуне! Я и сейчас слышу гром аплодисментов! Я — безусый юнкеришка, и ты — примадонна цирка!
— У тебя плохо с памятью — она подводит, — заметила Людмила. — Тогда ты уже не был юнкером, тебя произвели в офицеры. Вспомни: отец прислал поздравление, и ты показывал мне его депешу.
— Да, ты права… Я увез тебя в ресторан прямо после представления — ты лишь успела переодеться! За нашим столом все рвались выпить шампанского именно из твоей туфельки, а ты порывалась уйти, и мне все время приходилось тебя удерживать!
Людмила кивнула:
— Я помню и как неделю спустя после того вечера ты уехал в столицу: генералу Эрлиху было нетрудно выхлопотать сыну отпуск.
— Отец умер в шестнадцатом, осенью.
— Извини, не знала. Как не знаю его имени, а значит, и твоего отчества. Иначе не назвала бы просто Сигизмундом.
— Зачем ты так? Ведь мы же старые друзья, нас столько связывает.
— Ты хотел сказать «связывало»?
— Пусть я виноват, что не написал тебе. Но меня перевели в Галицию, направили в новый полк! Но что я лишь о себе да о себе? Как ты? Почему здесь, в этой глуши, отчего не в цирке? Ты должна все-все рассказать. — Эрлих взял девушку за руку. — Мы снова вместе и нас уже ничто не разлучит!
Людмила вновь грустно улыбнулась:
— Тогда на вокзале ты, помнится, обещал то же самое.
Сигизмунд Эрлих ввел Людмилу Добжанскую в комнату, где пол был усыпан чабрецом, и усадил на плюшевый диван.
— Сейчас придет вестовой и приготовит ужин. А пока рассказывай.
— Я не знаю, что тебя интересует.
— Меня интересует буквально все! Впрочем, ты, конечно, голодна. У меня все перемешалось: наступление, захват этого хутора и, главное, встреча с тобой!
Эрлих был растерян и поэтому излишне суетился, чего прежде за ним не замечалось. Людмила смотрела, как он не находит себе места, как нервно поламывает до хруста пальцы рук, и невольно вспомнила освещенный фонарями перрон Самарского вокзала, возбужденные глаза Сигизмунда, его бессвязные слова: Эрлих уже тогда, осенью пятнадцатого, был далеко от нее, переживая встречу со столицей и родителями…