Особый счет
Шрифт:
От берегов Днепра
Киевская опера, хоть и не Большой, но все же столичный театр. И музы не молчат ни когда гремят пушки, ни когда звенят кандалы. Любая опера — место бойкое. Вот почему, когда накануне отъезда жена предложила сходить в ее театр, я наотрез отказался. Не хотелось встречаться ни с недругами, которые принюхивались ко мне, ни с друзьями, которые чурались меня.
Мы пошли в цирк. Взяли места подальше от ярко освещенной арены. Рыжие веселили публику, по мне было не
Кончилось первое отделение. Зажглись мощные юпитеры. Я поднял глаза и... как раз против нас в правительственной, обитой красным бархатом, ложе увидел бледное, аскетическое, насупленное лицо Постышева. У него, как и у Шмидта, было пристрастие к цирковому искусству. Позади пепельного ежика секретаря ЦК столпились работники НКВД. Среди них мощными плечами и рыжей головой выделялся начоперод Соколов-Шостак. Что? Оберегали жизнь того, на кого, судя по сообщениям газет, коварные террористы точили ножи?.. Нет! Так караулят важного пленника! Но вряд ли Постышев предугадывал тогда, что он пленник, а Соколов, лебезящий перед ним, возглавляет его бдительный конвой.
Вот не пошел в оперу, а здесь, в цирке, увидел тех, с ком меньше всего хотел встретиться. Я решил сразу же покинуть цирк, а жене захотелось посмотреть второе отделение. Мы вышли в фойе. Стали в сторонке, где меньше всего толпился народ. Но что это? Тяжело переваливаясь грузным телом, прямо к нам шел Соколов-Шостак.
С вкрадчивой, иезуитской улыбочкой на сытом лице протянул руку.
— Вы не в Казани? А здесь слухом земля полнится, что вы уже трудитесь там.
— Слухи верные! — ответил я. — Завтра отбываем.
И действительно, из Москвы пришло сообщение, что приказ подписан наркомом. У нас все уже было готово к отъезду.
— Ну, желаю счастливого пути! — И снова рукопожатие с лицемерной усмешкой на лице.
Соколов-Шостак отчалил. Но удивительно, как это он безошибочно устремился в тот уголок фойе, где мы находились. Око видит, ухо слышит! И его демарш следовало расценивать так: «Знай, друг Шмидта, если ты и в самом деле держишь камень за пазухой, то тот, кому это полагается, всегда начеку!»
Жена потащила меня к выходу. Но тут заупрямился я. Как расценят мое исчезновение? Не прошло и двух минут, и перед нами, прислонившись спиной к стене, появилась какая-то фигура: белые фетры в галошах, пальто с котиковым воротником, ушанка, черные цепкие глаза, правая рука в кармане. Глаза и уши!
Паренек, приставленный к нам Соколовым-Шостаком, не спускал с нас глаз. Я в курилку — он тут как тут. Пошли мы на свои места — он очутился вблизи на проходе. Мы вышли, оделись, покинули цирк. Нас провожали до Золотоворотской.
Я подумал — вот времена! Бывший петлюровский резидент Красовский-Ярошенко, доверенное лицо Соколова-Шостака, после моего ухода из Совнаркома втиснувшийся все-таки в Наркомпищепром, дышит сейчас
Прошла ночь. Но какая это была ночь! Наш поезд в Москву уходил после обеда, а утром я позвонил Якиру. Доложил ему, как обернулось дело, что вместо Ленинграда или Горького еду в Казань.
— Что же, дорогой товарищ, — мягким, растроганным голосом ответил командующий, — подчиненный предполагает, начальство располагает. Не огорчайтесь! Помочь вам ничем не могу. Теперь уж ваш начальник не я, а Фельдман.
— Спасибо вам и на этом! — ответил я.
Да, нам предстояло перекочевывать, покидать берега родного Днепра и искать приюта на неведомых берегах Волги.
Наши танкисты помогли нам собраться. Сдали вещи в багаж. Усадили в вагон. Провожали нас Зубенко и Хонг. Это были теплые, но грустные проводы. Из писателей, хотя среди них когда-то были друзья, никто не пришел. Не показался на перроне и Натан Рыбак — в прошлом, когда я работал в Совнаркоме и командовал танками, мой частый и желанный гость.
Нет, был еще один провожающий. В перронной толпе замелькал серебряный ежик. С танкистской фуражкой в руке, с мокрым лбом явился Николай Игнатов.
— Едва поспел — дела! Хоть однажды мне попало за тебя, может, еще попадет, а пришел. Совесть будет в порядке.
— Когда же это вам попало? — спросил Зубенко.
— Давненько это было. После боя у Янушполя Примаков дал мне жару. «Из-за твоих броневиков, застрявших в канаве, — кричал он, — вышибли из строя командира полка». Ну, ничего, — продолжал начальник бронесил. — Не забыть бы главное. Ты едешь в Казань, к Спильниченко. Я его знаю хорошо. Змея! Знаю и тебя. Не скажу — клони голову, но не ершись. Укусит...
Я вспомнил Любченко, который пришел на смену человеку большого характера и глубокого ума. А нынче, после командарма Якира, с кем придется работать? Ведь самое неприятное — это когда тебя наказывают дрянным начальником.
Уже засвистел паровоз, и в наш вагон, таща тяжелые чемоданы, ввалился Иван Никулин. Следом за ним шла его жена. Они только что сошли с проскуровского поезда и в последнюю минуту успели взять билеты на московский. Эта встреча обрадовала нас обоих. Наши судьбы складывались почти одинаково. И я, и он — мы оба являлись первыми, пока еще не кровавыми, жертвами ненасытного Перуна...
Тронулся поезд. Стойкий трезвенник Никулин пришел к нам с бутылкой цинандали под мышкой. Поздоровался с моей мамой, женой, с Володей. Раскупорив бутылку, потребовал стаканы. Устремив грустный взгляд в окно, из которого была видна днепровская даль, сказал:
— Ну, что, попрощаемся, друг, с Днепром, с нашей пенькой — Украиной. Вытурили нас из нее. Вряд ли скоро вернемся сюда...
Выпили. Я спросил комбрига:
— Что, Иван, в далекие края, в Монголию, к потомкам Чингисхана?