Останется с тобою навсегда
Шрифт:
Илья Захарович вновь писал о трудных временах и жестоких испытаниях, в которых закалялись сердца и характеры советских людей. И сама эта его работа стала испытанием и подвигом, ибо трудился он, будучи тяжело больным, одолевая страдания и мобилизуя последние силы огромной волевой устремленностью, все с тем же презирающим смерть и беду тимаковским азартом. И, несмотря ни на что, вновь вышел победителем из этой воистину смертельной схватки, потому что все три произведения были завершены и подготовлены к встрече с читателями.
Горько думать,
Тем дороже для нас его книги, воссоздающие образ неистового, навеки молодого поколения, еще при жизни вошедшего в легенду.
Вс. Сурганов
1
Войлочные тучи неподвижным шатром накрыли белую, как гигантский саван, яйлу. Лишь изредка взгляд упирался в сосенку, острой верхушкой пробившую снежную толщу. Наст тверд, скользко, каждый шаг отдается болью в коленных чашечках: вещевой мешок со всем моим партизанским достоянием - спасительное одеяло, пара сухого белья, лоскуток от парашюта, два автоматных диска, набитых патронами, котелок, шесть штук сухарей и пачка пшенного концентрата - тяжелеет и тяжелеет.
Четыре тысячи двести одиннадцать... двести двенадцать... Пальцы правой ноги упираются в узкий носок трофейного ботинка на номер меньше, чем я обычно ношу... Четыре тысячи двести двадцать пять... двести двадцать шесть... За моей спиной шагает начальник штаба, дыша с астматическим посвистом в бронхах.
– Константин Николаевич, время для привала, - раздается его голос с хрипотцой.
Четыре тысячи двести сорок два... двести сорок три...
Начштаба, охнув, падает:
– Да не могу больше, хоть убей. Судорогой свело всего.
Я помогаю встать ему на ноги.
– Ну еще с полтысячи шагов, Алексей Петрович. Пошли, пошли!
Четыре тысячи двести шестьдесят два... двести шестьдесят три...
– Окончательно запорем людей, - бормочет он недовольно.
– А если "рама" застукает? Поштучно всех пересчитают.
– Какая разница? За ночь троих-то потеряли.
– Большая. Во-первых, они не побегут прямиком в штаб карателей с рапортом, а во-вторых, пошагали, пошагали дальше.
Четыре тысячи четыреста восемь... четыреста девять...
Нас гонит жгучая необходимость скрыть маневр бригады, измученной пятидневными боями с карателями у Чайного домика. Под их носом, можно сказать, проскользнули на яйлу. Черной ломкой линией растянувшись километра на два, идут отряды в неимоверно белом, словно неживом, пространстве. Размахивая рукой, кричу:
– Давай, давай, подтягивайся, хлопцы! Еще бросок, и ищи нас как ветра в поле.
Колонна постепенно сжималась. Вот и замыкающий - комиссар бригады Захар. Сорвав с головы трофейную румынскую папаху, он возбужденно доложил:
– Ни одного отставшего, командир!
– Смахнул со лба пот.
– Сколько нам еще топать по этой обнаженной пустыне?
– Еще бросок, всего один бросок.
– Бросок, бросок, ничего себе бросок!
– бубнит Алексей Петрович.
– Вон рядом чем не лес? Скомандуй, - на ж... туда скатимся.
– В том лесу пять троп и все не наши!
На западе небо перечеркнулось багровой полосой, тучи стали разбегаться.
– Шире шаг!
– Я стал во главе колонны.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть...
– начал новый отсчет шагов. Впереди показался силуэт кошары с какими-то нелепы-, ми розовыми завитушками на крыше. Да это же в упор бьет, солнце!
– Шире шаг!.. Еще шире!
Радужные круги перед глазами, яйла колышется, как люлька. Пятьсот семь, пятьсот восемь... А небо все выше и глубже. Розово-голубые окна расплылись и уже заняли всю западную часть небосвода.
Наконец-то! Тропа круто пошла по склону Демир-Капу. С южной стороны плато послышался рокот мотора.
– Бегом!
Уже нет строя - все очертя голову бегут, падая, кувыркаясь, поднимаясь и снова падая. А "рама" над яйлой. Мы волоком тащим тех, кто не мог добраться до леса. И когда вездесущий немецкий разведчик вынырнул из-за отрога Кемаль-Эгерек, на нашем склоне лишь белел снег.
Мне хотелось тут же, в этом лесном урочище, разбить временный лагерь, дать людям отдохнуть, выспаться. Только я знал, что делать этого нельзя, до ближайшего гарнизона всего четыре километра. Повел бригаду вниз, к бурлящей Донге. Навели временную переправу - перекинули с берега на берег Два бревна. Кто бегом, а кто оседлав бревна по-кавалерийски, перебирались на ту сторону. Начался подъем, обледенелый, крутой. Лишь к полуночи мы пришли к водоразделу Донга - Писара. Над нами возвышался величавый Басман, облитый голубоватым лунным светом.
Мы работали. Очищались от снега площадки в девять квадратных метров каждая, в центре которых копались ямы для бездымного жаркого костра, а по краям натягивались на колья плащ-палатки. Разводили огонь из сухого граба, и земля прогревалась. Из-под снега собирали палую листву и стелили ее на просушенную землю.
Захар подтрунивал над Алексеем Петровичем:
– Сегодня мне спать, а дежурить у огня вам.
– Здравствуйте, это почему же? В прошлый раз я огонь держал.
– А кто сегодня бегал замыкающим?
– Так комбриг тоже шел со мной впереди.
– Ему с радистом и так всенощная.
Меж двумя деревьями я натянул антенну, штекер воткнул в гнездо передатчика.
– Ну как, Степан?
– Молчит пока, проклятый!
– Может, обрыв где?
– Батарейки не тянут.
– А ты их подсушил?
– Попробую еще раз.
Радист греет руки в карманах куцего пиджака, потом долго разминает пальцы - они обморожены. Я нервничаю, боюсь, что опоздаем с выходом на связь. Только торопи его не торопи, ничего ровным счетом не изменится. У него свой ритм. Вот он нестерпимо долго держит над огнем одну анодную батарею. Я бы подсушил другую, но знаю: в свое хозяйство он никого не допустит.