Останется с тобою навсегда
Шрифт:
Я улыбнулся.
– Да, это любимое мотяшкинское изречение. А дальше пошло у нас так: Мотяшкин распорядится, мы как положено: "Есть, будет исполнено", сами же воюем по-епифановски. Как-то, восточнее Надьбайома, мой полк трое суток отбивался от немецких ударов. Дошли до ручки. Бывает, что солдату надо во что бы то ни стало дать отдых. А тут его приказ: штурмовать кирпичный завод. Умоляю: "Возьму его на рассвете, а сейчас дайте поспать, люди с ног валятся. Подниму в атаку - последних потеряю". А он: выполняйте приказ, и баста. Выругался я и приказал ротам спать. Для отвода глаз палили из пулеметов и пушек. Только Мотяшкина вокруг
– Остался на дивизии?
– Убрали. Был слух, что где-то в штабах преуспевает. Война кончилась. Когда на земле тихо, слышно даже, как на болотах лопаются пузырьки...
– Павел Николаевич, а кто такой Мотяшкин?
– Да как тебе сказать... Вот в старой русской армии от немцев было тесновато. Они насаждали свой образ военного мышления. Но не приторачивались друг к другу немецкая военная школа и русский характер, думается, от этого немало голов полегло. А вначале наша рабоче-крестьянская власть без старых военспецов не могла обойтись. К такого склада наставнику, может быть, и попал Мотяшкин и сам стал сколком с него - он ведь службу-то начал сразу же после гражданской войны. В характере его слишком развита черта пунктуальности. Вот ведь он честный, не обманет, но его философия все стороны квадрата равны. И чтобы никаких неожиданностей! На правом фланге - этакий высокий прямоугольник, а потом, пониже за ним, идут квадраты, квадратики. Его самого можно вычертить и вычислить.
– Васильев лег и натянул одеяло до подбородка.
– Что-то знобит... И язык стал заплетаться...
Как я уснул, не помню. Вскочил в каком-то беспамятстве, дико озираясь по сторонам.
– Воюешь?
– услышал голос Васильева.
Я подошел к окну. За ним зеленел раскидистый клен. В медленно наступающих сумерках его листья темнели и казались неправдоподобно большими. За оградой прошли два сцепленных трамвайных вагона. Залился звонок, колеса с визгом брали поворот... "В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый... В чистом поле под ракитой богатырь..."
– Чего ты там бормочешь? Давай покурим.
– Влипнем, как вчера.
– А, с нас взятки гладки!.. Только свет не будем включать.
– Покурим так покурим.
– Я с силой распахнул окно.
– Все вылазит, вылазит из тебя война! Захлебываешься. Как переключиться на тишину?
– А ты не форсируй. Не спеши. В том галопом мчавшемся времени... и сплеча рубили и ошибались, нанося раны, которые и сейчас кровоточат. Четыре года! А ты хочешь так сразу и высвободиться от всего. Нет, друг, это останется с тобой навсегда. С тобой, со всеми нами. Теперь не меньше чем на столетие вперед вопросы и мира и войны никому нельзя решать без оглядки на первую половину сороковых годов двадцатого столетия. Это ты обязан понять. И еще... если не осмыслишь всего, что пережил, не оценишь, а может быть, и не переоценишь иные поступки, будешь балластом жизни, издержкой войны!..
Все меньше звуков доносилось к нам в открытое окно. Умолкли трамвайные звонки. Где-то недалеко поскуливала собачонка. Васильев задышал часто, натужно - уснул? Ночная прохлада выстудила палату. Я тихо прикрыл
– Ты чего не спишь?
– спросил Васильев.
– Не получается...
– Ночь теперь для сна. Тебе жизнь отмерила время - еще не раз собственное сердце руками ощупаешь!
– Он повернулся лицом к стене и вскоре уснул.
А меня память увела в далекую маленькую комнатенку на окраине Краснодара, к женщине в длинном шелковом халате, с высоко поднятой керосиновой лампой в руке: "Вы кричали... Может, какая помощь нужна?.."
* * *
...Шли дни. Они были то солнечными, то дождливыми. Мы с Васильевым больше молчали, но иногда, под настроение, он рассказывал что-нибудь о своей жизни, и эти рассказы немолодого опытного человека - ему уже под пятьдесят - были так необходимы мне!..
Только что прошел грозовой дождь. Стою у окна, смотрю на дерево с подрагивающими еще глянцевыми листочками сердцевидной формы - молодая липка. Говорят, такой формы листья излечивают сердечные заболевания, а почкообразные - почечные. Интересно, какими лечат наши легкие? Только все это сказки...
Солнечный луч заглянул в палату.
– Павел Николаевич, лето!
Васильев открыл глаза:
– Да. Как я ждал его - и вот опоздал...
– Ну что вы?
Он сел, опустив отекшие ноги, потер бледной рукой горло.
– Задыхаюсь. У меня в легких четыре дырки, да и возраст... Ты посмотри на окна - бойницы. Выходи скорей из этих стен, Тимаков. Там началась другая жизнь. Иди скорей. А я тебе, по-хорошему позавидую. Ты молод: одолеешь, поживешь, повидаешь, поборешься еще!..
Откуда-то издалека доносилась музыка. Духовой оркестр играл военный марш.
Поживу ли? Чувствую себя таким изношенным... В партизанском лесу любил оставаться один на один с ночью, слушать шум говорливой горной реки, смотреть на звездный небосвод, на смутные очертания гор. Мечтал: кончится война, дотяну я до седин и приду сюда, к верховью Донги, к подножию Басман-горы. Там, где под ветром шумит молодая роща, поднимутся папаши-дубы, а где сейчас стоят молодые сосенки, устилая землю смолистыми иглами, вырастет большой лес. Только древний Басман по-прежнему никому не уступит высоты своей, своего величия. И я побреду по тропе, охватывающей с юга его могучую каменную грудь...
– А я думала, вы спите. Стучу - не отвечаете.
– Вера прошла прямо к тумбочке, положила на нижнюю полку сверток, встала за спинкой кровати.
– Что там, в городе?
– К параду Победы готовятся.
– Наших не встречала?
– Не пришлось...
– Как дома?
– Как обычно. Наташка здорова. Все стены комнаты разрисовала красным карандашом. А как ты?
– Все в порядке.
– Знаешь, Костя, Наташка покоя не дает, рвется к тебе. Уж и не знаю...
– Чего же ты не знаешь - к нам опасно...
– Так я про это и толкую матери, а они обе к тебе хотят - что малая, что старая.
– Ты иди, а то на поезд опоздаешь.
– Да, они сейчас редко ходят.
Дверь за Верой закрылась. В палате тихо-тихо. Васильев, наверное, уснул...
– Кто она тебе?
Я вздрогнул от неожиданности.
– Ну, жена...
– Почему "ну"?
– Сам не знаю...
– Вот те раз! Не любишь? А любил кого? Где она?
– Не надо, Павел Николаевич...
– Как знаешь. Только это не жизнь, а одна проволочка: