Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
Тысячелетия назад в беде, в стенаниях и плаче произносилось слово «фармаки», значившее — избавитель, защитник. Он, Михаил Никифорович Стрельцов, — фармацевт, и он — избавитель и защитник. То есть обязан быть избавителем и защитником. Находясь внутри замкнутых забот дня, внутри останкинского семьдесят шестого года, внутри очередного пролетающего столетия, Михаил Никифорович не забывал и о своем пребывании в вертикальном движении человечества во времени и пространстве. Вернее, случалось, и забывал, и нередко забывал, не думал об этом, но рано или поздно мысли о собственном местонахождении или состоянии в протяженно-бесконечной судьбе живого в нем возобновлялись. Как возобновились теперь. В том вертикальном движении человечества, или не вертикальном, а в спиралеобразном, или вовсе в другом, но в движении он был и Михаил Никифорович Стрельцов, останкинский
Утром Михаил Никифорович, вспомнив о правилах отношений с Любовью Николаевной, написал несколько фраз (чуть было не поставил над ними: «Заявление»), в которых сообщал, что он отменяет отказ от услуг Любови Николаевны и объявляет свой пай действенным. Он подтверждал также, что готов исполнить волю покойного Валентина Федоровича Зотова и принять в пользование его пай. После этого Михаил Никифорович пригласил к себе Любовь Николаевну к десяти часам тридцати минутам.
В Останкине решительно потеплело. Шубников не мог сидеть более дома. Несмотря на тепло и, может быть, протестуя против него, Шубников надел ватник. Срок остатнего существования планете Земля им был определен малый. Начинать надо было сейчас же, и с детского сада. Но полчаса он решил уделить женщинам, не оценившим его в школьные и студенческие годы. К ним он посчитал необходимым присоединить преподавателей, оставлявших его без стипендии, а потом и не допустивших к диплому, в первую очередь доцента Кулебяко. Ах да, вспомнил Шубников, был ведь еще подлец Свеколкин, оператор на телевидении, добившийся перевода его, Шубникова, в помощники осветителя. Сразу же пришло на ум множество всяческих подлецов, так или иначе досадивших Шубникову или, что хуже для них, не заметивших его, не обративших на него хоть бы секундного внимания, а потому достойных дыбы, пыток огнем и водой, колесования. Шубников набросал список достойных дыбы на пяти листах для патлатого профессора Чернухи-Стрижовского, уже закрывшего левый глаз черной повязкой, для его боевиков и Лапшина. Сам же отправился во двор дома пять по улице Королева, к детскому саду. Пришлось пройти мимо музыкальной школы, и Шубников понял: после детского сада он прекратит мученические удары по клавишам и стоны смычков. Конечно, существовало противоречие между не подлежащим отмене решением Шубникова пнуть небесное тело, названное Землей, согнать его с придуманной кем-то орбиты, разнести, раскурочить и желанием сейчас же покончить с юнцами, которые по несообразности природы могли жить долго и после него, Шубникова. Что с ними торопиться теперь, если он разнесет здешнее небесное тело? Однако тянуло Шубникова торопиться, тянуло…
Ровно в десять часов тридцать минут Любовь Николаевна позвонила в квартиру Михаила Никифоровича.
Сели на стулья у письменного стола. Любовь Николаевна попросила разрешения курить, Михаил Никифорович курить ей позволил. Он старался не смотреть на Любовь Николаевну из боязни оживить запрещенные самому себе чувства, но, естественно, не мог не заметить, что Любовь Николаевна пришла в знакомом ему белом свитере с античной камеей на золотой цепочке, в узкой серой юбке. Красивы и крепки были ноги Любови Николаевны.
— Я полагаю, — сказал Михаил Никифорович, — вы знаете о кончине Валентина Федоровича Зотова.
— Да, — сказала Любовь Николаевна, — я была на похоронах и поминках.
Михаил Никифорович взглянул на Любовь Николаевну. Шутит она или говорит всерьез? Не сообщит ли следом, что приносила цветы на могилу Валентина Федоровича?
— Нет, я не приносила цветы, — сказала Любовь Николаевна. — Здесь совсем иной случай, нежели с вашей матушкой.
— Полагаю также, — сказал Михаил Никифорович после некоторого молчания, — вам известно, что Валентин Федорович завещал свой пай мне.
— Этот пай уже ваш, — кивнула Любовь Николаевна. — Завещание вступило в силу три дня назад.
Михаил Никифорович встал, подошел к окну, постоял, вернулся к письменному столу, сел.
— Вы ведь обещали, — сказал он, — что без меня в Останкине плохого не случится. Я вам поверил.
— Я виновата, — сказала Любовь Николаевна. — И не виновата.
— Вы могли предотвратить гибель Валентина Федоровича?
— Не знаю, — покачала головой Любовь Николаевна. — Наверное, и не смогла бы.
— Но вы и не пытались препятствовать его гибели?
— Да, — сказала Любовь Николаевна. — И не препятствовала.
— Какие на то были причины?
— Посчитайте причиной мою беспечность. Пусть это вас обрадует и успокоит. Или мою безалаберность. Или…
— А почему вы не смогли бы предотвратить гибель дяди Вали, если бы попытались предотвратить?
— Возникло многое, — сказала Любовь Николаевна, — чем я не могу управлять. И произошло стечение обстоятельств, созданных не мной… И не только мной. Предположим, и вами тоже.
— Любовь Николаевна, — сказал Михаил Никифорович, — вы были искренни и честны со мной, когда говорили, что находитесь на краю обрыва, что вам страшно? Или вы тогда желали с какой-то целью разжалобить меня?
— Михаил Никифорович, — надменно произнесла Любовь Николаевна, — вы теперь располагаете силой в три рубля восемьдесят четыре копейки, а потому я обязана выслушивать любые ваши выражения.
— Достаточно ли этой силы в три рубля восемьдесят четыре копейки, — сказал Михаил Никифорович, стараясь сдержать себя, — чтобы вы навсегда исчезли из Останкина?
— Нет, — сказала Любовь Николаевна, — этой силы недостаточно.
— Но вы остались на краю обрыва или вам вышло облегчение?
— Сегодня я вам не скажу об этом.
— А новые разговоры между нами могут и не случиться.
— Воля ваша, коли так, — улыбнулась Любовь Николаевна, но с некой грустной загадочностью, будто приоткрывая дверь в дальние тайны. — Вы сами себе причините боль. Как знать, может, и не будет у вас иной суженой.
— Наверное, мне станет больно и плохо, — сказал Михаил Никифорович. — Однако сад должен быть. И сад должен цвести.
— Какой именно сад? — спросила Любовь Нико лаевна.
— Вы знаете какой!
— Да, я знаю, какой сад вы имеете в виду, — опять с грустной загадочностью улыбнулась Любовь Николаевна. — Но есть ли в действительности такой сад?
— Должен быть! И должен быть всегда!
— Вы зря кричите, Михаил Никифорович. Я вас слышу. И вы полагаете, что я в этом саду лишняя? И еще. Вы согласились с тем, что вам может стать плохо и больно, если я исчезну. А вы не думаете о том, что и мне может быть плохо и больно?
— Я думал об этом, — сказал Михаил Никифорович.
— И к чему же вы пришли?
— Тому, что пожелает совершить Шубников, или похожий на него, или я, если я забуду о чести и меня захватит низкое, вы имеете возможность помешать?
— Нет, — сказала Любовь Николаевна. — Не имею. У Шубникова пай, обеспеченный рублем и тридцатью шестью копейками. Он обладает правом желать.
— Вы все же намерены сейчас разозлить меня. Или вы даже издеваетесь надо мной, зная, что избавиться от вас мы не можем.