Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
— Партию в фараон ты не желаешь со мной провести? — спросил Илларион.
— Нет, — сказал Шеврикука. Его удивило предложение Иллариона.
— А может, в бильярд сыграем? Хотя бы в американку?
— Нет! Нет! — произнес Шеврикука чуть ли не в испуге. Но чего стоило пугаться?
— Оно и верно, — сказал Илларион. — А потому подымем стопки!
Подняли и опорожнили их. Теперь закуской на картонных кружочках явились вяленые белозерские снетки. «Их бы к пиву», — предощутил Шеврикука. И сразу же, создав на столе тесноту, волнуясь пеной, прибыли к исполнению желаний
— Из монастырских солодовен, — сообщил Илларион.
По житейским наблюдениям Шеврикуки, монастырские ячменные напитки неискоренимо отдавали бражкой, а предоставленное Илларионом пиво было бесстрастно-чистое, будто созревало в усовершенствованных емкостях завода «Балтика».
— В меру охлажденное, — одобрительно заметил Илларион. — А помнишь, как мы с тобой однажды столкнулись в пивной на углу Больничного и Первой Мещанской, деревянной, зеленой такой, и заказали по сто пятьдесят с прицепом? Помнишь?
— Помню, — неуверенно пробормотал Шеврикука.
— Ну как же! Как же! Возле нас еще суетился Мелетяев! Все пытался угостить нас бутербродами с красной икрой!
— Помню, помню! — оживился Шеврикука. Сначала он вспомнил Мелетяева и свои недоумения: как этот низкородный растрепай позволяет себе лезть со своими бутербродами и хуже того — с пошлыми шутками к Иллариону, будто они ровня (а сам-то он, Шеврикука, высокородный, что ли?). Потом воспроизвелся в его памяти Илларион, мрачноватый, бравый, сухой, со всегдашней осанкой конногвардейца, тогда — в форме капитана бронетанковых войск, с орденскими планками на груди и нашивками ранений. О чем они говорили с Илларионом? Этого Шеврикука вспомнить не мог. Но они стояли в пивной и после того, как Мелетяев, ощутив брезгливость и серый холод в глазах Иллариона, маленькими шажками твари дрожащей, спиной, спиной к двери, отбыл на улицу.
— Стало быть, — вывел Илларион, — надо опрокинуть по стопке, чтобы и теперь образовались сто пятьдесят с прицепом.
И опрокинули.
— Тебя интересует Бушмелев? — спросил Илларион.
— И Бушмелев тоже, — кивнул Шеврикука.
— Ты боишься Бушмелева?
— Мы далеки друг от друга. И — сами по себе, — сказал Шеврикука. — У меня нет нужды сталкиваться с ним или входить с ним в какие-либо взаимоотношения. Если он, конечно, существует. Или если он ожил.
— Ты боишься за кого-то другого?
— Может быть… Может быть, и так… — сказал Шеврикука. — Но если я признаю, что боюсь за кого-то, выйдет упрощение…
— Лукавишь, Шеврикука, лукавишь! — рассмеялся Илларион. Но сейчас же стал серьезным. — Бушмелев существует. И он ожил.
— Ну и опять окажется на цепи…
— Ой ли? — Илларион покачал головой. — Кстати, однажды я побывал в Лакхнау. Досужим путешественником, порой качавшимся на спине слона… Прелестное место. Не отказывался от многих услад, яств и приключений, иных и со сверканием клинков. Но кое-что в Лакхнау мне надо было рассмотреть внимательно. Я и рассмотрел…
— При чем тут Лакхнау? — удивился Шеврикука.
— Ни при чем, — сказал Илларион. — Но ведь ты же на днях держал в руках книгу о Лакхнау, «Затворницы и куртизанки», так она называется, если я не ошибаюсь?
— Значит, Гликерия все же затворница? — спросил Шеврикука.
— Да, — кивнул Илларион. — Но с послаблениями. Домашнее вынуждение. И дозволено испрашивать житейские свободы и удобства. В разумных установлениях. Могу назвать причины затвора, коли пожелаешь…
— Не пожелаю.
— Я так и предполагал, — снова кивнул Илларион, — что ты сам отправишься на лыжную базу…
— Не отправлюсь, — хмуро сказал Шеврикука.
— Ну-ну…
Замолчали. Гатчинский подземный ход замечателен для возбуждений в нем эха. Сейчас же Шеврикука ощущал, что звуки его с Илларионом разговора нигде, ни справа, ни слева, не искажались, нигде не бились о стены, не дробились, воссозданные камнями вновь, не тревожили и не возбуждали нижнее замковое пространство. Эхо было временно отменено. Или отключено. Не возникала и тяга воздуха к северу, к Гроту и водам озер, а потому и пламя факела стояло ровное, лишь иногда слегка вздрагивало и перекашивалось, и то будто бы от собственных на то причин. В глазах Иллариона Шеврикука увидел грусть. Тонкое, чуть смуглое, не испорченное шрамом на лбу и щеке (падение с лошади), лицо Иллариона сейчас было скорбное. «А выбрито оно идеально», — пришло в голову Шеврикуке.
— Брадобрей нынче при тебе? — спросил Шеврикука.
— При мне, — сказал Илларион. — Понадобился, выписан и прибыл.
Было известно: в случаях меланхолий Иллариона его развлекал Брадобрей.
— Да, — сказал Илларион. — Возникли поводы для меланхолий. Но они за пределами нашей с тобой встречи… — Он махнул рукой. — До меня, между прочим, дошли разговоры о ваших останкинских натурализациях. Домовые и привидения готовы перевестись в людей, иные же люди, напротив, — выйти из социума… И у всех свои выгоды и поводы… И иллюзии… Забавно…
— Но это же попрание вековых установлений!
— Вековых, но не вечных, — сказал Илларион. — И не попрание, а вызванный обстоятельствами жизни пересмотр. Кстати, и ты ведь выправил себе паспорт.
— Из-за Пузыря! По горячности! — разволновался Шеврикука.
— Ну ладно. Что там будет впереди, мы не знаем, — сказал Илларион.
«Ты-то знаешь!» — чуть было не вырвалось у Шеврикуки.
— А если бы и знали, — сказал Илларион, — есть в мире столько сил, что действия их, нас, возможно, и совершенно не имеющие в виду, могут сделать наше знание бессмысленным или обреченным на несовпадение с тем, что возьмет вдруг и произойдет завтра. Что вот ты, например, знаешь о Гликерии?
— Многое, — сказал Шеврикука.
— Мно-огое! — протянул Илларион, как бы передразнивая Шеврикуку. — А вот ты знаешь, что Гликерия, может быть, вовсе и не привидение?
— Служит она привидением. — Шеврикука стал мрачен.
— Мало ли кто кем служит! Гликерия прежде всего женщина! — Слова эти, показалось Шеврикуке, выразили волнение.
— Ну женщина и женщина, — проворчал Шеврикука.
— Ничего более ты о ней не хочешь услышать? И даже всякие мелочи тебя не интересуют, бинокль, добытый тобой и твоим оруженосцем, например? Что он и зачем?