Остановка. Неслучившиеся истории
Шрифт:
Да что она говорит?! Как же ты могла ей вчера рассказать, обо всем рассказать?.. Ты отталкиваешь ее руки и быстро возвращаешься в свою комнату. Включаешь лампу, падаешь на тахту.
Из зала слышен бубнеж: мама вводит папу в курс дела. Этого еще не хватало… И он что-то бубнит. Что он может бубнить? Что он может ответить?.. Дура, какая ты дура, зачем ты вчера рассказала?.. Поделиться захотелось, поддержку почувствовать. Идиотка!
Ты протягиваешь тяжелую, словно чужую руку к магнитофону. Нажимаешь кнопку PLAY. И тут же заворковала Лика, вкрадчиво
Щелкаешь STOP. Из зала все тот же бубнеж. Куда деться? Как бы исчезнуть. Для всех… и для себя.
– Да пройдет, чего ты? – наконец внятный, слегка досадливый папин голос. – Я вон в свое время аж вены себе пилил, и ничё… Ну давай! – вскрикивает он искренне. – Бей! Бей же!.. А-а, тормоз хренов… Видала? Такой момент!..
Но ведь он это был. Он, Саша. Только он так ходит, только он мог так качнуть качели, ее качели… Сейчас стоит у подъезда и боится подняться, курит сигарету одну за другой… Ты вскакиваешь с тахты… Нет, его просто не пускает эта старуха консьержка, эта карга. «Поздно уже, люди спать легли. На работу завтра, на учебу. Нечего по ночам…»
– Ты куда? – суетится мама вокруг тебя. – Куда, дочушка?
Ты натягиваешь кроссовки, сдергиваешь с крючка шубку.
– Сейчас вернусь.
– Да куда в такое-то время?! Ви-ить!
– Чего опять? – откликается папа.
– Иди сюда! Чего… Надо, значит!
– Ну? – Папа уже в прихожей.
– Вот, собралась куда-то…
– Сейчас… я… вернусь, – раздельно произносишь ты, отстраняешь маму, желая отпереть дверь.
– Ви-ить, – голос у мамы становится писклявым, мокрым каким-то, – иди с ней.
Папа сует ноги в туфли, шуршит болоньевой курткой. Бормочет:
– Сумасшедший дом… в самом деле…
Спускаетесь вместе на лифте. Ты наблюдаешь, как сквозь щелку неплотно сомкнутых дверец плывут этажи. Папа раздраженно посапывает, но слов не говорит. Спасибо.
В вестибюле никого постороннего. Консьержка за своим столом ест макароны с фаршем из прозрачного контейнера.
– Ко мне не приходили? – ты стараешься выглядеть как всегда.
Старуха глядит на тебя непонимающе и продолжает жевать. Проглотив, отвечает:
– Нет, не было… не было. А чего?
Ты выбегаешь на улицу. Глядишь по сторонам. Хоть кто-нибудь… Пусто. Ни у подъезда, ни на скамейке под березами, ни в детском городке. Ни одного человека. Даже обмануться не получилось.
– Ну что? – спокойно произносит папа, наверно, смирившись, что матч придется из-за причуд дочери пропустить. – Куда дальше?
Дура, какая дура! Идиотка! Как стыдно…
– Домой, – шепчешь ты и идешь обратно.
Мама ждала у самого лифта. Сразу радостно вскрикнула:
– Ох, слава богу!
Хотела обнять тебя, но ты увернулась, в кроссовках, в
Остановилась перед зеркалом. Маленькая дура с пухлощеким личиком, злыми глазами. Дурацкая челка по самые брови – специально так, чтоб прикрывала прыщи на лбу.
Потом ты оглядываешь комнату. Узкий, тесный прямоугольничек. Плакаты на стенах висят плотно один к другому. Кошечки, тигренок с мячом, Леонардо в роли Ромео, телепузики в память о детстве. Идиотка!..
Сунулась было мама, но испугалась твоего: «Можно мне одной побыть?!» – тут же исчезла.
И снова бубнеж. Решают, совещаются, переживают. Ох, как же стыдно…
Ты двигаешь влево штырёк дверной задвижки. Он легко входит в косяк стены… Почему-то на цыпочках, осторожно подходишь к окну и, стараясь не шуметь, начинаешь открывать первую раму.
Без имени
Его принесли и вытряхнули из мешка. И он услышал восхищенные детские голоса:
– Какой миленький!
– Какой розовый!
– Все они миленькие да розовые, когда такие, – ответил взрослый голос.
– Какие?
– Когда ребятишки.
Потом его отнесли в тесный сарайчик, который называли стайкой, и там он стал проводить свои дни. Дни и ночи. До неизвестного ему конца.
В стайке пахло почти как от него – теми из его породы, что были здесь раньше, – но куда сильнее пахло птицами. Эти птицы сейчас ходили снаружи, по земле со стеблями травы, какой-то трухой, теребили ее клювами, разгребали голыми желтыми лапами. Они часто ругались, поклевывали друг друга. Время от времени раздавался громкий и одинаковый крик самой большой и красивой из них. Люди называли ее Петей.
Все доски в стайке были покрыты окостеневшим пометом этих птиц. И он догадался, что здесь их держат, когда там, снаружи, холодно. Ведь не всегда должно быть тепло.
Но почему сейчас, в тепло, его заперли в полумраке, в духоте и тесноте? Три хороших прыжка от двери – и вот стена. Четыре прыжка от другой стены, и упираешься в противоположную.
В углу лежанка из сена, возле двери кастрюля с водой и деревянное корыто, в которое дважды в день наливали чего-то густого, отвратительно и в то же время приятно пахнущего. Он, стараясь не утопить ноздри, хлебал и с каждым хлебком чувствовал прилив тяжелых, бесполезных для жизни в этой тесноте сил.
Ему было обидно, что его не выпускали наружу. На солнце и свежий воздух. Он наблюдал за жизнью там через щель между дверью и погрызенным, наверное, его предшественниками порожком. Заметно было, что щель эта временная – в холодное время ее забивали чем-то шерстяным – на гвоздиках висели остатки пряжи. Если лечь набок, можно было видеть кусочек мира за пределами стайки.
Там было светло, шумно, живо. Птицы-куры что-то вечно искали в земле и зеленой траве, которой им давали всё больше и больше; по утрам и вечерам мимо двери проходили тесной толпой другие птицы – гуси. Они высоко держали головы, смотрели на кур крошечными злыми глазами.