Острее клинка(Повесть)
Шрифт:
Это был не мираж, не разговоры, а борьба.
У него было письмо к Пеко Павловичу, одному из руководителей восставших областей. Сергея приняли хлебосольно, как своего…
До ночи сидели за столами в крестьянском дворе босняцкой деревни, где разместился отряд повстанцев. Пили крепкую ракию и кислое виноградное вино, которое приносили из погреба в больших кувшинах. Босняки в расшитых галунами куртках ударяли своими кружками в кружку Сергея: за победу в схватке с турками, которая была накануне, за победу в первом сражении Сергея, за полную победу над басурманами.
Сидели долго,
Эти люди внешне ничем не напоминали студентов. Они сидели в особенных, полувоенных куртках, при оружии; лица их были бронзовые от горного ветра и солнца, не то что бледный румянец тех, кто подолгу жил в Петербурге. Но Сергею они, с их застольным разговором и пением, напомнили именно студентов Петербурга. Те тоже любили собираться большими компаниями, вести шумную беседу и петь свои то грустные, то веселые песни.
Короткая студенческая жизнь представлялась теперь Сергею чем-то почти нереальным. Это было вечность назад.
Да ведь и разговоры, и песни, и вино в дружеском кругу — все это лишь внешняя сторона, декорация. Суть-то студенческой жизни — как и любой другой — не в этом. И однако же, странно, именно этот антураж милее всего сердцу, именно он способен всколыхнуть целое море воспоминаний.
Море воспоминаний… Сергей усмехнулся. Память, как всегда, работает по шаблону. Что, собственно, означает это выражение? Почему море, а не горы? Море — это вода, что-то ровное и расплывчатое. Гораздо лучше сказать — горная цепь воспоминаний. Особенно если воспоминания отчетливые. Или — горный кряж воспоминаний. Но это почему-то звучит высокопарно. «Он видел горные хребты, причудливые, как мечты…» Нет, это совсем другое. К тому же стихи всегда чуточку выспренны, им это не мешает.
В Сербии Сергей заново стал переживать радость общения с человеческой речью. Сербо-хорватский и босняцкий языки были очень близки русскому, но и рознились от него. Они позволяли увидеть в простом и привычном раньше слове новый смысл. А то и забавляли: трудно было быстро приноровиться к некоторым казусам чужого языка.
Ему сразу попались два слова — ружье и пушка, и не сразу он к ним привык: пушка означала у сербов ружье, а для самой пушки имелось короткое, как ее выстрел, слово топ.
Привыкать приходилось ко многому, и не ко всему можно было привыкнуть.
Хорватская и в особенности сербская деревня после русских деревень раздражала Сергея. Она выглядела зажиточной и сытой. Богатые дома, много скота, аккуратные дворы и улицы. В деревенских трактирах, механах, Сергей ни разу не видел сцен, к которым так привык в России: с треском, чуть ли не срываясь с петель, распахивается дверь кабака, и из него выталкивают растерзанную фигуру, в лаптях, в рубахе (армяк только что заложен кабатчику), с пьяными бессмысленными глазами.
Эх, горе горькое, русское. Ни кола, ни двора. Бесшабашность и нищета. Удаль и грубое пьянство. Да и пьянство все больше с горя, с тоски, с бедности.
Хлыстом обжигала мысль: не я должен освобождать, а меня,
Сергей встал из-за стола, пошел по двору.
Навстречу, из сарая, где был погреб с огромными бочками, хозяин-босняк, принимавший у себя Пеко с его друзьями, нес два кувшина. Он сверкнул Сергею белыми зубами и что-то сказал.
Над высокой кукурузой, которая огораживала хозяйский участок, в звездном небе сиял серп луны. «Кривой, как ятаган, — подумал Сергей, но тут же сердито поправил себя: — Серп и сам по себе достаточно крив».
В тот вечер возникла и первая трещинка между ним и Пеко.
— Сто лет назад нам никто не помогал, — сказал Пеко. — Мы маленький народ, но мы добьемся свободы. Русские нас понимают — они свободны, у них нет ига.
— Сколько ты жил в России? — спросил Сергей.
— Целый год, — ответил Пеко, — в Москве, в Киеве, в Петербурге.
— Где же тебе больше понравилось?
— Все города хорошие. Но в Петербурге холодно, снег, а в Киеве тепло.
— Разница небольшая.
— Для меня большая, — возразил Пеко, — я южный славянин, ты северный славянин.
— На юге России и на севере России одна и та же полиция. В Киеве жандармы, и в Петербурге жандармы.
— Да, я знаю, — кивнул Пеко. — Но что же ты хочешь? Полиция должна следить за порядком. В России русская полиция, своя. А у нас — турки, что хотят, то делают. Хотят — режут, хотят — жгут. Когда мы прогоним турок, мы сделаем свою полицию.
— Для чего? — пожал плечами Сергей. — Чтобы своя полиция жгла и резала?
— Нет, брат Сергей, ты говоришь неправильно. Ты говоришь так, потому что у вас нет турок.
— Наша полиция и жандармы хуже всяких турок.
«Как же так могло получиться, — подумал тогда Сергей, — прожив год в России, он не увидел и не понял борьбы русских против правительства? А может быть, не захотел увидеть? Нет, не то… У Пеко и его товарищей сейчас одна идея, одна страсть — освободить родину от иноземцев. Это вытесняет все. Я не должен обижаться на то, что он не желает вникнуть в российские болячки. У них своя голова болит. Но почему же тогда я здесь? Я-то вот здесь!»
— Не надо тоски, — сказал Пеко, — тоска — нехорошо. Выпьем за нашу дружбу. Ты научишь моих солдат стрелять из пушки. Это хорошо. — Он поднял кружку и перекрыл своим басом голоса. — За наше топове! За нашег начальника артилерие! [1]
Романтика уходит, оставляя зарубки в памяти, заставляя человека строже судить свои поступки.
Сергей подводил итоги и терпеливо сносил сонную обстановку Женевы. К счастью, прозябание на берегах прекрасного озера в Швейцарии длилось недолго.
1
За наши пушки! За нашего начальника артиллерии (серб.).