Остров Фереор
Шрифт:
Лицо ее выделялось в ярком свете, я не видел ничего кроме него.
Что мне до вежливых фраз, которыми мы механически обменивались! Я следил, охваченный чудесным волнением, за выражением ее подвижного лица, которое менялось ежеминутно, воплощая попеременно тысячи образов моих старых, самых дорогих мечтаний, которые счастливая любовь всегда находит в «избранной».
Мы светски поддерживали беседу. Но другой обмен мыслей, бесконечно более серьезный и патетический, возникал между нами, как будто волны текучего и нерасчлененного языка — первичного языка душ — погружали нас в атмосферу взаимного понимания, соединяли бывшие в нас тайные магнетические силы.
Я не сделал ни одного движения, мне не хотелось даже взять
Я проснулся, если можно так выразиться, при ее просьбе:
— Расскажите мне, милый, пока мы одни, о своем путешествии.
Лицо ее, как бы озаренное чудесным светом, раскрывало передо мной всю глубину ее чистой, родственной души. Казалось, между нами не могло существовать никаких секретов. Клятва о молчании, данная мною капитану Барко, не касалась ее, этой вновь обретенной мной родной души, второй половины моего существа, составлявшей вместе со мной одно целое.
Я рассказал ей все: плавание на «Эребусе II», исследование острова Фереор, мятеж, мой полет из Парижа в Шербург в обществе владык…
Выражение тревоги появилось на ее лице:
— Говорите тише, дорогой, — приказала она.
И подвинув свое кресло, она облокотилась на ручку моего, придвинувшись ко мне, чтобы хорошо слышать.
Я опьянел от аромата ее волос. Шелковистое обнаженное плечо вызывало головокружение. Я на мгновение закрыл глаза.
— И вы клялись, что будете молчать! — прошептала она еле слышно. Вы — честный человек! Какая честь для меня ваше доверие, мой друг! А все же, — сказала она вдруг, — представьте себе, что я шпионка.
И она посмотрела мне прямо в лицо, так близко, что я почувствовал на своих губах ее горячее и чистое дыхание…
У нее было такое странное выражение, что я замолчал и вздрогнул, вспоминая в страхе обвинение Ривье против Кобулера.
Но доверие вернулось ко мне еще больше, чем прежде, и захлестнуло меня.
— Даже если вы то, что говорите, Фредерика, я чувствую, что вы не предадите меня.
Она улыбнулась болезненной и в то же время восторженной улыбкой.
— Ах, вы это чувствуете?.. Спасибо!
И в наготе этих слов, простых, но сказанных с особенней серьезностью, было и признание в любви и полное, окончательное согласие отдать свою жизнь.
В соседней комнате глухо закрылась дверь. Она быстро поднялась и сказала пугливо:
— Отец возвращается. Вам не следует его видеть, Антуан. Уходите скорее.
— Я повинуюсь вам, не спрашивая причины. Мы еще увидимся, Фредерика?..
— Если хотите, завтра вечером, после обеда, в девять часов. Я постараюсь быть одна.
И в темном вестибюле мы обменялись первым торопливым и беспокойным поцелуем…
XIV. ТОРЖЕСТВО ФРАНКА.
Меня не было в Париже в ноябре 1918 года, со времени перемирия, но я не совсем доверяю утверждению что те, которым не пришлось быть в Париже в тот исторический день, когда франк бумажный сравнялся с франком золотым, могут составить себе о нем приблизительное представление, вспомнив день перемирия.
Гамма человеческих чувств не особенно разнообразна, и выражаются они все почти, одними и теми же жестами и словами… Торжествующая радость была аналогична в обоих случаях; но между окончанием войны и победой франка была слишком существенная разница, чтобы в этих двух случаях не обнаружилось различие в проявлении радости. Во втором случае праздновалась мирная победа, положившая предел долгим годам смут и неурядиц, а не убийств. Кроме того, ему не хватало чего-то ясного и окончательного, как в день перемирия, — договора, подписанного полномочными представителями немцев и союзников. Не хватало солдат, которых можно было обнимать и торжественно нести на руках. Франк торжествовал, но враги его не капитулировали; всегда можно было ожидать возобновления враждебных действий… Наконец цены, оставшиеся без перемен, способствовали сначала подозрению, что все это лишь ложные слухи; негде было взять уверенности в завтрашнем дне.
В таком состоянии я застал столицу, выходя из отеля «Кларидж». Но втечение следующих часов, которые я профланировал по Парижу (Ривье обедал у господина Жермен-Люка, а мне, трепещущему еще после свидания с Фредерикой, не хотелось обедать одному в отделанной золотом столовой особняка, на авеню Вилье, где суровые и строгие слуги напоминали судей), неудовлетворение этой победой франка постепенно ослабевало и исчезло.
Великая новость, повторяемая каждым встречным и поперечным: фунт наконец «аль-пари» [33] —перед закрытием биржи наполняла улицы Парижа веселым говором и возникала в витринах газет. На фасадах домов горели белые и цветные гирлянды лампочек, прибавляя к обычному блестящему освещению иллюминацию дней торжеств; на переполненных террасах кафэ оркестры играли «Марсельезу» и «Маделон»; неисправимые «камло» [34] распевали новые песенки, сочинение какого-либо неведомого барда в честь победы франка…
33
Фунт стоит номинальную цену.
34
Монархическая молодежь.
На бульваре Маделен я заметил, что движение мало-помалу затихает, а пока я дошел до оперы, оно совсем почти прекратилось: автобусы возвращались в депо, такси — в гараж. Это была общая радостная забастовка, которую Париж разрешил себе сегодня на вечер. И вскоре бульвары наполнились исключительно одними пешеходами; запах пыли смешивался с запахом пороха от бенгальских огней, вспыхивающих то здесь, то там… Потом начались танцы под открытым небом от бульвара Бон-Нувель до площади Республики, причем целый оркестр разместился на подножии колоссального памятника, наполняя воздух ритмическим весельем своих медных инструментов. Полиция исчезла, а может быть, присоединилась к общему веселью, но порядок от этого ничуть не пострадал: толпа сама выполняла функции полиции, потому что в этот день она была добра и великодушна. Несколько буянов, которые выкинули плакаты с требованием смерти «биржевикам», были окружены, добродушно схвачены и вовлечены в хоровод, поглотивший даже целую семью англичан; несчастные иностранцы, высаженные из такси, визжали, вообразив себе, что настал страшный суд.
На несколько часов Париж превратился в утопическую планету веселья и добродушного пьянства, где благодаря изобилию, даже избытку, все были великодушны.
Что бы это было, если бы можно было открыть публике существование золота на «Эребусе II» и острове Фереор?
Ни одной минуты за весь вечер не мучила меня совесть за мою неискренность. Затертый толпой или вовлеченный в цепь танцующих, я все время испытывал желание поднять руки и закричать:
«А, добрые люди! Если бы вы знали то, что я знаю, что вам нельзя сказать ни сегодня, ни завтра, но что вам, вероятно, объявят послезавтра, если завтра в Женеве подпишут договор, передающий нам остров N. Если бы вы знали…».
Я сдерживался не без труда. Я был немного пьян, пьян как весь Париж, как вся Франция.
На другой дань я встал поздно (Ривье был уже в своем банке), позавтракал в одиночестве и отправился к Жолио, пройдя пешком вторую часть пути от площади Сен-Мишель до авеню Обсерватуар.
Веселый, яркий под синевой октябрьского ясного неба Париж сам осмеивал свой вчерашний энтузиазм, как бы для того, чтобы избежать слишком жестокого разочарования, если обетованная земля исчезнет, как она исчезала уже не раз.