Остров на птичьей улице
Шрифт:
Сегодня я уже не сержусь. Но даже и сегодня я не могу это себе представить. Мне кажется, что это просто невозможно. Просто я знаю, что в любом случае я бы появился на свет. Родился бы. Может быть, у других родителей и, конечно, выглядел бы по-другому. Но я — был бы именно я. Может быть, это случилось бы не сейчас. Может быть, в другое время. К примеру, после войны. Это было бы не так уж плохо — родиться после того, как все это кончится.
Но с одним я согласился. Это когда мама вступила в нашу беседу и сказала, что я мог бы родиться девочкой. Правильно. Но мне почему-то было смешно об этом думать.
Теперь —
В этой беседе мама поддерживала меня. Она сказала папе, что зря он меня раздражает. Она также сказала, что если я так себя чувствую, значит, так оно и есть. Никто не сможет доказать обратное. Если папа чувствует то, что он чувствует, это тоже правильно. О таких вещах не стоит спорить. Можно только рассказать о своих чувствах.
Может быть, из-за этого разговора я стоял на маминой стороне в вопросе о сионизме. Папа с ней не соглашался. До войны он отказался ехать в Палестину. Он считал, что его дом здесь. Мама чувствовала иначе.
— Ты слишком чувствительна, — говорил он ей.
— Ты все принимаешь на свой счет. Ну и что, что ты еврейка? Ведь есть лютеране, протестанты и мусульмане.
Мама сказала, что это — совсем другое, и они часто спорили и ссорились. Даже тогда, когда это стало уже неважно, потому что теперь никто не мог ехать в Палестину.
Я не очень-то хорошо помню, что говорила мама.
К тому же это было для меня слишком сложно. Что-то вроде спора, который то затухал, то вспыхивал вновь. Иногда они ссорились серьезно, иногда со смехом. К примеру, папа говорил:
— Кто такой сионист? Это богатый еврей, который посылает бедного еврея в Палестину.
Сначала это смешило маму. Меня нет. Они должны были объяснить мне этот анекдот. Но потом, когда папа повторял эту историю, мама всегда сердилась.
Папа говорил, что все мы просто люди, неважно, с каким цветом кожи, с каким носом и каким именем называем своего бога. Так какая разница, где жить — здесь или в Гонолулу? Мне это казалось справедливым. Но мама всегда возражала и говорила:
— Дай Бог, чтобы это было так.
Одна ее мысль крепко врезалась в мою память. Она говорила:
— Неважно, кем ты родился — негром, китайцем или индейцем. Но если ты уже существуешь, ты не можешь оторваться от своих корней. Когда обрубают корни у дерева, оно умирает. Люди не умирают, когда отказываются от своей культуры. Но в этом случае они никогда не смогут быть самими собой. И тогда они становятся грустными, осознают себя меньшинством и с этим чувством воспитывают своих детей.
Папа с ней не соглашался. Он говорил, что во втором или третьем поколении все будет забыто. Однако он соглашался, что у евреев корни очень глубокие, которые иногда выявляются через несколько поколений. Даже если ты крестишься. Неужели папа хотел креститься? Не думаю. Это было бы трусостью, а мой отец не был трусом. В общем, мама хотела уехать в Палестину.
Я стоял на стороне мамы, потому что она всегда поддерживала меня. Я был не совсем уверен, что она права. Но сегодня я знаю, что правда была за ней.
План Баруха
Это случилось внезапно. Никто ничего не знал. Не было
— А если где-то образуется дыра?
— Он не успеет убежать до нашего возвращения.
Еще до того, как полякам приказали убраться с фабрики, полицейские окружили ее. Как всегда, это были польские и еврейские полицейские и немецкие солдаты. Некоторые из них были в черной униформе — украинцы или литовцы. Я их не различал.
Все начали суетиться. Очень скоро обнаружилось, что на территории фабрики я был не единственным ребенком. Были и другие дети. Никто не знал, что предпринять. Попробовать скрыться? Но стоило бросить взгляд в окно, и становилось понятно, что это невозможно. Можно было пробраться через проломы в стенах из квартиры в квартиру и на крышу. Но прежде, чем мы решили бежать и укрыться в бункере в нашем доме, раздались выстрелы. Кто-то донес. Кто-то показал им дорогу. В кого они стреляли? Хорошо, что я был с папой и не остался один в нашем укрытии.
Если говорить правду, больше всего я боялся, что заберут моего отца и я останусь один в бункере или на чердаке. Правда, папа обещал, что в таком случае он вернется через день или два. Я уже говорил об этом. Но если не вернется? Ведь мама тоже собиралась вернуться.
Запыхавшись, папа прибежал на склад:
— Селекция, — сказал он.
Я уже знал, что это значит. Собирают всех в определенном месте. Например, на закрытом со всех сторон дворе. И потом выпускают через ворота по одному. Там уже стоят директор фабрики — немец и его компаньон — поляк. И полицейские. Они выбирают, кто остается на месте и кто будет выслан. Само собой разумеется, что у стариков и детей не было шансов остаться. И у тех родителей, которые шли вместе с детьми.
Барух сразу сказал, что он не пойдет. Спрячется. А потом ему помогут получить рабочую карточку. У него есть протекция — компаньон-поляк. До войны Барух работал у него начальником отдела, поэтому он получил такую хорошую работу на складе и вид на жительство.
Иногда, лежа в одиночестве в нашем укрытии, я думал о людях, которые могли кому-то помочь получить вид на жительство. Я думал о том, что, например, я был бы одним из них. Если бы, скажем, оставляли в живых только тех, у кого между передними зубами была щель. Это потому, что у меня были такие зубы. Но у папы и Баруха такой щели не было. Тогда что-то другое. Допустим, те, у кого голубые глаза, получают вид на жительство. И мне можно было бы выбрать троих людей с карими глазами и спасти им жизнь. Конечно, я бы выбрал маму. И Баруха. У папы все было в порядке. Все люди с карими глазами проходили бы мимо меня. И еще я бы выбрал маленького Йоси. Он был самым приятным в семействе Грин. Глупости! Как это можно оторвать ребенка от его семьи? И тогда я давал себе возможность раздать десять таких бумаг. От этих мыслей настроение мое портилось. Может быть, еще и потому, что папа так долго не возвращался.