Остров накануне
Шрифт:
За бочонками с водой обнаружились четыре бочки арака. Он взбежал на гонтер – дек и проверил все до одного стоявшие там бочонки. В них была только пресная вода, ясный знак того, что спиртовая настойка была кем – то перенесена из нижнего трюма уже после появления Роберта и подсунута для соблазна.
Надо бы обеспокоиться, и порядком. Роберт вместо того сошел в грузовой трюм, нацедил бочонок горячительной смеси, утащил наверх и немедленно выпил.
Снова сполз в нижний трюм, воображаю в каком угаре, и уставился в доски, провонявшие гнилятиной из льяла. Ниже идти было невозможно.
Значит, надо было двигаться назад, к корме «Дафны», но в фонаре
И именно там, в полупотьме, среди гнили и прели, он увидел отчетливый след – отпечаток подошвы.
Он был настолько уверен, что Пролаза разгуливает по «Дафне», что единственной его мыслью было: наконец доказано, что я не спьяну! Доказательства такого рода, кстати, постоянно разыскиваемы пьяницами. Как бы то ни было, имелось блистательное подтвержденье, если можно назвать блистательным то, что еле различимо в темноте при дотлевающей лампаде. Не сомневаясь, что Пролаза существует, он ни на секунду не озаботился, а не могло ли статься, что при бесчисленных ходках подошву напечатлел он сам. Вперед, на палубу, готовиться к бою!
Стоял закат. Первый закат за пятеро суток, состоявших из ночей и зорь и восходов. Немногие черные тучи, почти параллельные, окружали далекий остров и лезли на его макушку, с которой пускали на юг огненные стрелы. Берег казался темным, море цвета блестящей туши, а все остальное небо было оттенка спитого ромашкового чая, как будто и не вершилось на его задворках заклание солнца, как будто мирно и сонливо светило расставалось с миром, прося и небеса и море негромкой песней колыбельной напутствовать его к постели.
Роберт же, напротив, преисполнялся воинственного задора. Хотелось сбить врага с толку. Он двинулся в камору с часами и вытащил на палубу сколько попало, расположив их как в комбинации бильярда, одни возле грот – мачты, три штуки у полуюта, еще другие под кабестаном, следующие у основания фок – мачты и множество во всех проходах, так чтобы тот, кто вознамерится пройти в любую дверь ночью, споткнулся и рухнул оземь.
Потом он завел все механизмы (не рассудивши, что сделав это, он открывает противнику ловушку, которую хотел подстроить), а все клепсидры повернул. Окинул взором палубу, наполненную машинами времени, и порадовался их бойкому тиканью в убеждении, что собьет с толку врага и сгонит его с дороги.
Он всюду разместил эти безобидные капканы и сам пал первой жертвой. Покуда ночь опускалась на спокойнейшее море, Роберт все разгуливал среди металлических жужелиц, слушал их мертвецкое рокотанье, наблюдая, как вековечность процеживается в них капля за каплей, и устрашался этих туч саранчи, без челюстей жоркой (так и пишет, честное слово!), с шестеренками, рвущими дни на лоскутья мгновений и провождающими минуты под музыку смерти.
Вспоминалось высказывание отца Иммануила: «Усладительнейшее зрелище, ежели б сквозь хрустальную грудину проницались движения сердца, как движения часов!» В мерцании звезд взгляд Роберта следил за медленным перебором четок – зерен песка, ласкаемых воронкой клепсидры, слух – за завороженньм бормотаньем, а мысли расползались в философствовании о вереницах минут, об анатомии сроков, о расщелине, из которой неудержимо льются и высачиваются жизни.
В ритме движущегося часа он ловил провозвестия кончины, постепенно подкрадывавшейся, и близорукими зеницами решал шараду щебетаний, торопил робким тропом, нарекая водяной
Кто знает, что бы он еще изобрел, если бы не ощутил потребность бросить поэтические экзерсисы, как пред тем экзерсисы хронометрические, и не по собственному почину, а потому, что имея в своих венах больше горелки, чем горячности, постепенно позволил таканью и тиканью перейти в поперхивающую баюкалку.
Утром шестого дня, пробуженный последними все еще пыхтевшими механизмами, он разглядел, что все часы передвинуты и посередине гуляют два небольших журавля (журавля ли?), беспокойно стукают носами и уже повалили самую красивую клепсидру.
Пролаза, нисколь не испугавшись (да и вправду, с чего ему было пугаться, превосходно понимающему, с кем имеет дело?), ответил нелепицей на нелепость, выпустив из зверинца этих двух тварей. Устраивает тарарам на моем корабле, плакал Роберт, чтобы показать, что у него больше права, чем у меня…
И какой смысл журавлей, пытался он дознаться, так как привык разбирать любое событие как символ и всякий символ как высказывание. Что означают знаки сии? Пытался припомнить, что пишут о символике журавля в толковниках Пиччинелли и Валериана, но ответа не находилось. Нам – то ныне прекрасно известно, что не существовало ни цели, ни концепта в этом зверинце чудес света. Посторонний просто сходил с ума по – своему. Но Роберт не мог понимать этого и старался прочитать то, что для Иного было просто нервною каракулей.
Я тебя изловлю, распроклятый, проорал Роберт. Еще как следует не проснувшись, он схватил в руку шпагу и снова кинулся вниз по трапу, обрушиваясь со ступенек и ввергаясь в конце в неисследованное еще место, где лежали дрова в поленнице и вязанками хворост, судя по виду свеженабранный. При падении он нарушил штабель, все посыпалось, и Роберт рухнул лицом на перекрытие – решетку, снова в тошную вонь от льяла. И увидел копошение скорпионов.
Не исключено, что с дровами на борт были завезены и эти гады; хоть мы не знаем, были ли это именно скорпии, но Роберту именно такими они примерещились, и разумеется, подложены были Пролазой, чтоб изъязвили Роберта. Дабы спастись от этой казни, он устремился со всех ног к трапу, но поленья катились по полу и он, бежав, не приближался, напротив, утрачивал равновесие и еле не упал, схватив ступень рукою. В конце концов, вскарабкался и понял, что рука поранена.
Порез, бесспорно, приключился от собственного оружия. И вот Роберт, не обращая внимания на рану, спускается в поленницу, разыскивает закатившуюся шпагу, окрашенную кровью, несет ее на палубу и обливает водкой. Не видя пользы от обливания, отказывается от лучших принципов своей науки и опрокидывает стакан спиртного прямо на ранение. После чего он поминает многих святых с необычной фамильярностью и оголтело бегает от борта к борту, в то время как над палубой собирается великий водохлест, от ливня журавли взлетают и улепетывают подальше с глаз. Стена дождя рухает на Роберта; он беспокоится из – за часов, мечется по палубе, их собирает, опять подвертывает ногу на случайной приступке, спасается на полуют прыжками на одной ножке, как приснопамятные журавли, и сбрасывает мокрую одежду и, как достойное заключение всех этих бессмысленных событий, кидается писать, в то время как дождь ударяет по «Дафне» все чаще, а потом утихает, а потом проглядывает солнце и, наконец, на мир нисходит ночная тишина.