Остров Рай
Шрифт:
Какой-то особенно жалкий в своём огромном буршлате Роб ухватил верёвку и шагнул к брату. О'Гэри широко ухмыльнулся:
— Давай! Высечешь от души — в Лондоне младшим матросом сделаю, шиллинг в месяц прибавлю.
Верёвка медленно поднялась и опустилась до палубы.
— Давай, Шепард! Будь мужчиной! В оттяжечку, с плеча, ну!
— Нет, сэр.
От удивления Джуд подавился табачной жвачкой. Этот салага стал возражать капитану? О'Гэри тоже сперва не поверил своим ушам:
— Выполняй приказ Шепард, мать твою. Делай, что говорят, медуза вшивая!!!
— Нет, сэр! — губы мальчишки тряслись, на глазах стояли слёзы, он отчаянно замотал головой, — Не буду, сэр, ни за что не буду!
Одним ударом капитан сбил Роба с ног и начал пинать сапогами, хрипя ругательства. Матросы
Свирепый О'Гэри поднял линёк и швырнул в мальчишку:
— Вперёд, сволочь!
Привязанный Дуг изогнулся, насколько позволяли верёвки:
— Роб, пожалуйста, сделай это!!!
Мальчишка уцепился за такелаж и вспрыгнул на борт. От страха и боли он похоже ополоумел, единственной мыслью стало удрать от мучителя. Балансируя на канатах, юнга наконец завопил в голос, покрыв капитана грязной и неумелой бранью. У О'Гэри от злости побелел кончик носа.
— Юнга Шепард, я приказываю спуститься и выполнять команду!
Роб, похоже его не слышал… Тогда О'Гэри достал из-за пояса пистолет и прицелился в парня:
— Слезай или сдохнешь!
У Джуда сжалось сердце — капитан и вправду мог пристрелить парня. Вот сейчас упадёт Роб в синее море, помрёт без исповеди и станет чайкой. Белокрылым альбатросом, из тех, что парят над мачтами и просят, чтобы их помнили…
— Не стреляй!!! — Джуд рванулся вперёд и ударил капитана под локоть. Огорчённая пуля ушла в паруса. О'Гэри (недаром он был капитаном) рванул второй пистолет и пальнул не целясь, благо Хамдрам был совсем близко. Пуля попала в дохлого альбатроса. Это было чертовски больно — словно в грудь запихнули раскалённую кочергу. Джуд упал, изогнулся дугой в пароксизме, почти теряя сознание. Верёвка сдавила шею узлом, с полминуты не получалось вздохнуть. А потом наступило блаженное чувство свободы. Тело сделалось лёгким, как пёрышко, в голове просветлело. «Я наконец умираю» улыбнулся счастливый Джуд, «Отче наш иже еси… что?!!!». В уши ему ударил звериный вопль капитана. Открыв глаза, Хамдрам увидел: О'Гэри катается по палубе, пробуя отодрать от лица разъярённую мёртвую птицу. …Деньги — в Бристоле, у старика трактирщика, в сундучке гроши, до берега две с половиной мили… Джуд Хамдрам сбросил буршлат, сапоги, одним прыжком вскочил на борт и бросился в море.
Он очнулся уже на пляже. Мелкий белый песок, ослепительно синее небо, старый вяз у дороги, холмы, покрытые мелкокурчавой зеленью, силуэт невысокой зубчатой башни у горизонта, в кустах терновника заливается неугомонный дрозд… Свобода! Волны смыли проклятый запах и мерзких червей, шея выпрямилась, на груди больше ничего не висит и царапины на руках кровоточат, саднят от слоёной воды… Ему сорок пять лет, он свободен и жив и не станет летать над морем, оглашая пучину вод криками о спасении. «Кто родится в день воскресный, тот получит клад чудесный». Джуд Хамдрам, ты счастливчик! — улыбнулся он себе, отжал одежду, связал шнурком седые волосы отправился куда глаза глядят по немощёной, жёлтой от пыли дороге.
До Бристоля он шёл почти месяц, ночевал то в хлеву, то в сарае, то под кустом благо лето. Кормился, чем бог пошлёт да человеки помогут. Добрым людям говорил, что попал в кораблекрушение и чуть не утонул (второе было недалеко от истины). В Бристоле он первым делом сходил в церковь святого Марка поставить свечку и помолиться за счастливое избавление. Не удержался потом — уже выйдя из храма показал кукиш мрачным зубчатым шпилям (жаль, давешний священник уже лет десять как помер). В «Отсоси у адмирала» Хамдрам гулял две недели — днём пил, по ночам таскал в комнату девок. Потом купил себе новый кафтан (никаких буршлатов!!!), зашил в пояс золотые монеты, обзавёлся брыкливым, выносливым мулом и, словно принц, поехал домой в Ливерпуль. Успел и матушку повидать и получить от неё свежей треской по морде и даже благословить невесту — в первый день по прибытии он направился к свахе и через месяц был уже неплохо женат — на рябой, большеротой но зато работящей, верной и доброй девице.
Через год жена принесла ему первого маленького Хамдрамчика. Счастливый Джуд отметил разом два праздника — появление наследника и открытие кабачка «У счастливого альбатроса». Только здесь подавали пудинг по-йоркширски, по-шотландски, по-уэльски и а-ля-королева, только здесь наливали пиво пяти сортов и особый, чёрный матросский ром, только сюда почтенные супруги спокойно отпускали мужей — все служанки в «Альбатросе» блюли себя для замужества, и, надо сказать, делали хорошие партии. Владелец процветающего трактира господин Джуд Хамдрам дожил до глубокой старости, пользуясь любовью соседей, как человек немногословный, справедливый и щедрый. Он любил поплясать и полакомиться, по утрам прогуливался вдоль квартала, желая соседям доброго дня, подкармливал бедных детей и бездомных кошек, всегда находил работу бродяге, если тот стучался в обитые дубом двери трактира с просьбой о помощи. И единственной странностью почтенного трактирщика было, что Джуд наотрез отказывался подходить к морю ближе, чем на пушечный выстрел. Умер он тихо, в окружении семерых сыновей и бессчётного числа внуков.
Старший сын унаследовал дело… Да, сэр, я уже пятый Хамдрам — владелец «Счастливого Альбатроса» — и батюшка мой и дед разливали здесь пиво. И мы строго блюдём обычай — первый гость, что постучится к нам утром Птичьего Вторника, получает выпивку и еду бесплатно, лишь бы вспомнил добрым словом душу Джуда Хамдрама, а заодно и всех тех моряков, что сгинули в море без покаяния. Я смотрю, вы из тех джентльменов, что прибыли на яхте из самого Лондона и изволили с утречка веселиться, в воздух постреливать… да-с, слыхали. Уважьте нас добрый сэр, не побрезгуйте угощением. Что желаете? Рома? Мяса? Сию минуту.
Шустрый трактирщик умчался за стойку — выискивать самый чистый стакан и особенную тарелку для знатного гостя. Джентльмен — молодой и лощёный лондонский денди остался неподвижно сидеть за низким столиком, покрытым пёстрой скатёркой. В голубых словно волны глазах джентльмена чайкой билась какая-то мысль. Он достал из кармана жилета элегантный швейцарский ножик, одним щелчком открыл лезвие и осторожно провёл им по мякоти нежной ладони. Капли крови упали на скатерть — одна, две, три. Узкий шрам зарастал…
Жил да был брадобрей
Начала войны Мосес Артурович не запомнил. Неудачное обострение язвы загнало его на больничную койку. Когда сбросили бомбы на Москву, Минск и Новосибирск, он лежал под ножом. Пока ракеты жгли Одессу, Киев и Львов, он жарко бредил и санитарки связывали беднягу простынями, чтобы не навредил себе. По счастью начальник госпиталя распорядился перевести людей в подвальное бомбоубежище ещё при первой тревоге, поэтому у больных был куда больший шанс выжить, чем у здоровых. И Мосес Артурович свои шансы использовал во всей полноте… Смерть любимой Марточки заставила его пожалеть о крепости здоровья, но оставались сын Георгий и дочка Натуся. Сын был следователь, во время неразберихи, оставшейся в хрониках как Смоленская резня, он железной рукой наводил порядок и в итоге оказался в команде военной администрации города. Дочка же всегда была хрупкой, болезненной, а ужас первого дня войны лишил её речи и уложил в постель — она перестала вставать и почти не ела. Только плакала, когда начали выпадать волосы — роскошные, чёрные как смоль кудри. Мосес Артурович сам обстриг свою девочку, пообещав, что всё отрастёт. И ошибся. Волосы выпадали у молодых, старых, здоровых, больных… кто-то брился наголо, кто-то повадился торговать париками, собранными из загодя срезанной «красоты». В любом случае Мосес Артурович остался без работы. Он был парикмахер. И отец его был парикмахер и дед и прадед… Много-много поколений узкоплечих, низкорослых, длинноносых армян с ножницами, бритвами, щётками и секретами — чем освежать кожу, как пускать и останавливать кровь, удалять мозоли, завивать локоны «чипцами», замешивать хну и басму, на чём настаивать репейное масло. А после войны людям были нужны жизнь, тепло, хлеб, оружие и лекарства, тем паче, что стричь теперь стало нечего.