Остров Разочарования
Шрифт:
Егорычев перестал улыбаться, отложил в сторону записную книжку, в которую он что-то записывал очень экономным мелким почерком, спокойно глянул сначала на гусака, потом перевел глаза на Смита. Смит повалился на койку и делал вид, будто не слушает этого разговора.
Егорычев говорит:
— Неужели, мистер Цератод, вы и ваши коллеги всегда так цинично говорите о рабочих?
— Это не ваше дело, сэр! — визжит гусак.
— Конечно, не мое, — по-прежнему спокойно отвечает Егорычев. — Это дело членов вашего профсоюза… В данном случае — Смита…
Если бы мне сказали, что из обоих джентльменов, только что обменявшихся словами, один — дурак, я бы сразу понял, что это про гусака.
А Смит лежал на своей койке с закрытыми глазами, будто ничего не слышал.
…Снова Егорычев и Смит о чем-то толковали. Чуть свободная минута, они берут друг дружку под руку и гуляют
Вечером Егорычев привел обоих эсэсовцев слушать радио, чтобы Фремденгут узнал о втором фронте. Кумахер прикинулся, будто он впервые услышал о боях в Нормандии; Фремденгут сделал вид, будто он уже давно об этом знает.
Что-то «мне говорит, что Егорычев близок к истине. Похоже, что у Фремденгута и впрямь есть какое-то важное секретное задание. И еще похоже, что он рассчитывает на симпатию и поддержку моего старикашки. Они с ним обменялись очень приветливыми улыбками. С человеком, с которым приветлив и благожелателен старикашка, и я должен быть вежлив и благожелателен. Когда взгляд Фремденгута случайно упал на меня, я рискнул ему улыбнуться, и это понравилось старикашке. Бизнес есть бизнес… Только теперь мне еще неприятней стало встречаться со взглядом Егорычева. Он меня начинает самым серьезным образом злить, этот улыбающийся большевик! Чего он ко мне пристал со своим взглядом? Молчит и только время от времени бросает на меня удивительно неприятный взгляд. Какое он имеет право так на меня смотреть? Сколько тысяч в год может он мне предложить взамен тех пятидесяти тысяч, которые мне, в конечном счете, сулит благоволение старикашки? Вам еще нужно, молодой человек из русских степей, самому приобрести мало-мальски приличный жизненный опыт, а уж потом учить жизни своих сверстников!
…Старикашка не удержался. Во время обеда он учтиво осведомился, уверен ли мистер Егорычев, что он поступает правильно, ведя с малокультурным и политически незрелым кочегаром Смитом собеседования, которые легко можно было бы расценить как коммунистическую пропаганду? (Смит, конечно, отсутствовал. Он дежурил у спуска.) Старикашка внимательно посмотрел на Егорычева, предполагая, что он после этих слов сгорит от стыда. Но он глубоко ошибся. Егорычев как ни в чем не бывало, спокойно выслушал старикашку и сказал:
— Нет, я никак не могу расценить свои собеседования со Смитом как коммунистическую пропаганду. Он меня расспрашивает, а я ему рассказываю о том, как живут, работают, отдыхают Двести миллионов моих сограждан, как они воюют против фашизма и во имя чего рискуют жизнью. Кстати, больше всего мне приходится при этом рассказывать о моих родных и знакомых. Я считаю, что в такого рода беседах, имеющих чисто информационный характер, нет и не может быть ничего предосудительного. Не вижу, что против них можно возразить. Со своей стороны, я ни в какой мере не возражаю против того, чтобы мистер Фламмери в тех же информационных целях хоть сутки напролет рассказывал мистеру Смиту о том, как живут, работают и отдыхают простые люди Соединенных Штатов.
И уже совсем ничего не имеет мистер Егорычев против того, чтобы мистер Фламмери с наибольшими подробностями сообщил мистеру Смиту о том, как живут, работают, отдыхают и сражаются с фашизмом его, мистера Фламмери, родные и знакомые. — Старикашка только воскликнул:
— О-о-о!
Я его никогда не видел таким возмущенным.
Гусак пожал плечами. Он полностью разделял чувства старикашки и мои.
На этом обмен мнениями по вопросу о коммунистической пропаганде словно ножом отрезало.
Нет, в самом деле, этот советский офицеришка, дикарь и правнук раба, меня не на шутку злит! Кажется, я его
«Париж стоит мессы!» — так сказал совсем по другому случаю не помню какой по счету король Генрих — не то английский, не то немецкий, не то еще какой-то. И, право же, этот Генрих был совсем не дурак…
Я смотрю на Егорычева со спокойной и на сей раз непоколебимой ненавистью и презрением. Слава богу, я совершенноготов к тому, чтобы легко и без дурацких переживаний писать ту книгу, которую мне нужно написать, книгу, которая желательна и мне, и мистеру Фламмери, и его компаньонам, и мистеру Не Знаю Как Его 3овут, тому самому, который обязательно издаст ее, и тиражом не в один и даже не в пять тысяч, а в сто, двести, пятьсот тысяч, в миллионэкземпляров. Я чувствую небывалую легкость в душе. Рубинштейн перейден! [2] Мне все ясно. Мне весело. Моя рука жаждет ручки с удобным пером и чернил. Пусть только этот чистюля Егорычев, передав свою радиограмму, ляжет спать, и я сяду писать. Я все еще не привык писать мою «Робинзонаду с большевиком», когда этот большевик бодрствует и может на меня ненароком посмотреть. Мне все еще кажется, что он сразу поймет, что я пишу книгу, в которой не все соответствует его примитивным, дикарским представлениям об истине… Хоть бы он умер, этот Егорычев! Но без него нам, пожалуй, никогда не выбраться с этого распроклятого острова… Боже мой, еще никогда в жизни мне не приходилось так много думать!»
2
Мообс, видимо, хотел сказать: «Рубикон перейден!» (Л.Л.)
XII
По причинам, которые станут известны читателю ниже, в нашем распоряжении всего несколько разрозненных страничек рукописи «Робинзонады с большевиком». Судя по частым помаркам, небрежности. письма и торопливой незавершенности стиля, это лишь первый черновик, когда автор, оставляя напоследок работу над красотой слога и законченностью каждой фразы, спешит запечатлеть на бумаге только основные мысли, решающие факты и события, положенные в основу его произведения.
Нет сомнения, что в окончательной, так называемой беловой рукописи эти строки звучали бы и более сжато и более уверенно, а поскольку они были рассчитаны на избалованного сенсациями американского читателя, то и еще более развязно.
Первый листок:
«…а также общность языка и родины сразу создали между нами и туземцами самые сердечные отношения. Было что-то в высшей степени трогательное, когда прелестный чернокожий карапузик вскарабкивался к тебе на колени и звенящим голоском упрашивал, чтобы «добрый дядя белый джентльмен» рассказал ему хоть что-нибудь «о нашей милой старой родине». Так здесь, на острове, называют наши Штаты.
Егорычева это чертовски злило. Не смея открыто выступить против гуманности и цивилизации, он решил сорвать свою злость на том, что попытался поссорить нас с туземцами, раздавая трофейный меновой фонд среди своих любимчиков и всячески обделяя тех, кто не имел счастья угодить этому молодому и малокультурному демагогу. (Что-то получается не очень кругло: весь остров, кроме четырех проходимцев, любимчики! Поразмыслить, как написать тоже самое, но не так грубо.) Но вековая любовь туземного населения к своей «милой старой родине» помогла нашему маленькому, но дружному отряду западной цивилизации дать дос…»