Острова и капитаны
Шрифт:
— Какие?
— Первый — переступить через самолюбие. Признать полностью, что сам по себе автор ты неудавшийся и без этой чужой повести имя свое известным не сделаешь… А второй шаг — через совесть. Надо ее как-то успокоить. Убедить, что в поступке этом ничего особенного нет. Мол, и раньше бывали в литературе заимствования. И еще такая мысль: «Я ведь не все подряд возьму, кое-что изменю…» Возможно, и в самом деле изменил кое-какие страницы…
— Вы все так рассказываете, будто…
— Что?
— Будто все точно знаете.
—
— Ну… будто с вами самим когда-то такое же было, — сердито бухнул Егор и почувствовал, как горят уши.
Ревский не обиделся, не вспылил. Сказал грустно:
— Наверно, у многих такое бывает. Хоть раз в жизни. Только один человек делает шаг, а другой… поболтает ногой в воздухе и поставит обратно. Тут граница хрупкая… Егор, Наклонов человек сложный, но… не подонок же он. Скорее он неудачливый человек, несчастливый… В нем много хорошего. И когда он говорил с тобой о Толике, о том, что во многом благодарен ему, он был наверняка искренен. Детство — это то, что предать труднее всего.
— А яма? В том же самом детстве, — тихо, но упрямо сказал Егор.
— Ну, яма… В мальчишечью пору кто не делает глупостей. Тут и самолюбие, и обида чрезмерная, и недомыслие… У какого мальчишки совесть без пятнышек, а?
Егору захотелось уткнуться носом в колени. «Дофилософствовался, дурак?» — мстительно сказал он себе.
— А к тому же, — продолжал Ревский, — я рассуждаю отвлеченно. Может, никакой истории с рукописью не было. И, честное слово, я буду счастлив, если смогу это узнать.
— Ничего вы не узнаете, — уныло сказал Егор. — И никто не узнает. Последняя надежда была — эпилог в тайнике машинки. Можно было бы сравнить с наклоновским эпилогом и доказать. А теперь что, раз подставка сгорела…
Ревский растопыренной ладонью потер лоб и глаза. Мотнул курчавой головой, словно прогоняя дремоту. Или сомнения?
— Да… Оказывается, ничего в этой жизни не случается зря… Егор, один знаменитый персонаж в одном знаменитом романе сказал: «Рукописи не горят»…
Егор быстро поднял глаза. Ревский встал.
— Это справедливо, по крайней мере, по отношению к вышеупомянутому эпилогу…
— У вас есть копия?! — Егор рванулся из кресла.
— Копии нет. Но когда Толик на «Крузенштерне» читал эпилог наизусть, мы с Изой включили студийный магнитофон… Микрофон был на штанге, в стороне, Толик и не заметил. Но записалось отчетливо.
Ревский шагнул к стеллажу, стал двигать на полке книги, папки, плоские коробки. Егор почувствовал, как слабеет от волнения. Тьфу ты, нервная дама… Он опять сел. С приколотых к стеллажу крупных фотографий на Егора смотрели знакомые и незнакомые артисты и режиссеры. Каждый по-своему: кто насмешливо, кто ободряюще. А за дверью звучало приглушенно:
Что наша жизнь за морока — ВВот холера! Теперь этот мотив засядет в мозгах! Чтобы перебить его, Егор «включил» в памяти другое:
Мы помнить будем путь в архипелаге…И еще:
После тысячи миль в ураганах и тьме На рассвете взойдут острова…Песня, которую пели на «Крузенштерне». В те дни, когда Анатолий Нечаев читал там последнюю часть кургановской повести.
… Ну что столько времени возится Ревский? Сейчас скажет: «Не знаю, куда подевалась пленка…»
Ревский достал плоскую коробку. Шагнул к двери.
— Юноши! Кончайте ваше «роковое томление», мне нужен магнитофон… Что? Потерпите. Тащите живо…
Рослые, совершенно одинаковые Илья и Яша принесли тяжелый, как сейф, «Юпитер». Сказали Егору «привет» и удалились, демонстрируя возмущение отцовским произволом.
Ревский поставил на «Юпитер» большую бобину.
— А Гай разве не знает про эту запись? — спохватился Егор. — Он ничего не говорил…
— Гай не знает…
— Почему?
Не оборачиваясь, Ревский объяснил неохотно:
— Сперва я просто боялся об этом говорить, напоминать про все. Гай и так был не в себе. А потом… Знаешь, у каждого бывает что-то очень свое. Вот так и эта пленка для меня. А Гая не хотелось мне лишний раз бередить, да и виделись мы нечасто. Ну, слушай… Егор Нечаев…
Сначала был слабый электрический шелест, потом за этим шелестом возникло ощущение широкого пространства, в котором тихо дышали десятки людей. И наконец негромкий, но отчетливый молодой голос произнес:
— Конец тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года в Крыму был необычным…
Егор закрыл глаза.
Он слушал и ловил себя на том, что порой не вникает в содержание, а пытается представить, как это было. Ночь над бухтой, курсантов на палубе, трапах, шлюпках. И Толика… который вот он, будто живой, будто сейчас говорит перед притихшими людьми. Руку протяни — и дотронешься до его локтя…
Егор давно уже не думал о Толике как о чужом. Наоборот. Был Толик самый свой, что ли… Но думать о нем как об отце Егор все равно не мог. Он ощущал его скорее как старшего брата. Вроде Гая. Впрочем, так ли это важно? Толик — и все. Иногда казалось, что он жив и где-то неподалеку. Но сейчас горькое сознание, что его нет — хотя голос вот он, звучит рядом, — резануло Егора. Так, что под закрытыми веками шевельнулись едкие песчинки. Егор зажмурился сильнее и заставил себя слушать внимательней.