Островитяния. Том второй
Шрифт:
Дорн умолк. Краем глаза я заметил, что он улыбнулся. По комнате пробежал ветерок, воздух потемнел.
— Я сделал тебе больно? — спросил Дорн.
— Ты не мог сделать мне больно.
— Мог — если бы солгал… Но не бери в голову! В подобных делах помочь человеку всегда нелегко. Я хочу вывести тебя на правильный путь. У нас есть свои средства. Природа ближе к нам, чем к вам, потому что окружающий нас мир — проще. С детства привыкли мы не сосредоточиваться на себе, целиком погружаясь в глубины природного естества, роднясь с ветром, солнцем, дождем, зеленью полей, трепещущей на ветру или под дождем древесной листвой, с нашими друзьями, нашим нехитрым искусством и каждым из всех тех существ, что до сих пор представляют собой часть природы. Мы знаем, что делать, когда теряем
Чем могла быть для меня земля, самый воздух которой был пропитан запахом Дорны? Могло ли хоть что-то в опустевшей моей стране восполнить ее отсутствие?.. Я закрыл глаза. Вернуться домой, попытаться что-то сделать, кем-то стать — но зачем? В ту минуту мне показалось, будто я уже настолько отравлен опасным хмелем Островитянии, что единственное лекарство для меня — смерть. Но рассудок гнал эту мысль прочь, и слова мои прозвучали трезво.
— Мне следует вернуться домой. Полная перемена обстановки — вот что, пожалуй, мне сейчас нужно.
— Как знать… — пробормотал Дорн. — Не знаю, не знаю… В Америке тебя снова закружит водоворот противоречивых чувств и мыслей. Скорее всего ты позабудешь о прошлом, но если нет, то тебе будет еще тяжелее. Твоя тоска отгородит тебя от всех, сделает одиноким. Она будет биться в тебе, не находя выхода. Это может погубить тебя… Не уверен, что ты вполне понимаешь. И все же лучше бы тебе остаться еще по крайней мере на год. А прожить ты здесь проживешь.
Он замолчал, и я неожиданно вспомнил о Дженнингсе. Ему удалось отплыть на корабле, о котором он упоминал в записке. Мэннеру он с собой не взял. В письме, которое я нашел по возвращении в Город, он сообщал, что в последнюю минуту девушка отказалась ехать с ним.
«Я переживаю за нее, как никогда не переживал ни за одну женщину, — писал Дженнингс. — Мне будет дьявольски не хватать ее. Конечно, я позорный дезертир, но я еду домой, там мне будет хорошо, там я позабуду все свои тревоги».
Дорн снова заговорил, продолжая развивать теорию волчонка, и, слушая его, трудно было не увлечься его рассказом.
— Вопреки Дарвину, — рассуждал Дорн, — вы, европейцы, не приучились воспринимать себя животными, и ваша философия тоже не дает себе отчета в том, что все мы не более чем животные. Нам же здесь никогда и в голову не приходило, что мы — это что-нибудь иное. Все мы в чем-то похожи на того маленького серого волчонка, еще до пожара. Если он и упустил понравившуюся ему красивую серую самку, уверен, это не нанесло ему душевной раны. Он выл от тоски, думая о ее поджарых серых боках. Для него то была наивысшая точка разлада и смятения. Наверное, в его маленькой голове осталась после утраты затаенная боль, но, движимый прежним инстинктом, верный себе, он повел ночную охоту,и она дала ему знакомое чувство уверенности и успокоения. Насколько труднее было бы ему смириться с потерей, охоться он по-прежнему днем, когда все немного чужое! Возможно, состояние утраченного идеального равновесия уже никогда больше не посетило его, но он продолжал жить естественной жизнью маленьких серых волков. И островитянин в твоем положении продолжал бы прежнюю жизнь. Он не утратил бы корней, как ты, потому что у него есть свое место на земле, среда, освоенная многими и многими его предками, — его алия.
Последние слова, произнесенные низким, глубоким голосом, тронули меня.
— Я хочу предложить тебе ближайший, скорейший выход, — продолжал Дорн. — И все же — что может сравниться с чувством алии?
— У меня нет поместья, — начал я, как никогда понимая, какая пропасть лежит между ходом мыслей островитянина и моим. — Но я думаю, что, будь у меня свой дом, он послужил бы мне последним желанным прибежищем.
— Кажется, усадьба представляется тебе всего лишь местом, куда можно укрыться со своей избранницей. Прости, но для нас оно — нечто иное, и уж никак не убежище от окружающего. Границы и значение поместья — шире. Это не гнездо, свитое одним человеком, не крохотная
— Такого поместья у меня нет, — сказал я, — но мне понятно, что ты имеешь в виду.
— Сейчас перед тобой — очень сложная задача: покончить с мучающим тебя внутренним раздором. К тому же у тебя нет хоть какого-то естественного начала, к которому ты мог бы обратиться. Что ты собираешься делать?
Жестокий вопрос!
— Не знаю!
— Твоя давняя, страстная мечта не воплотилась. Но и умирать, я думаю, тебе не хочется.
Дорн легонько, ласково коснулся моего колена. Я взглянул на него в отчаянии. Да, он был прав, но спасительного выхода, существовавшего для островитян, для меня не было. В то же время жест Дорна глубоко тронул меня. Я всматривался в ясные, пристально глядящие на меня глаза, казавшиеся чуть светлее на загорелом, обветренном лице, — глаза с ослепительно белыми белками, горевшие ярким, теплым блеском. То был взгляд из иного мира, взгляд почти нечеловеческий. Затем на мгновение они напомнили мне Дорну — ее независимый, горделивый взор. Мы не могли понять друг друга, и я опустил глаза, стараясь не смотреть на Дорна, чей взгляд, словно в насмешку, так напоминал взгляд сестры.
— Я знаю, что говорю, — воскликнул Дорн с неожиданным чувством и еще сильнее сжал мое колено. — Жизнь должна вернуться к тебе. Не прячься от нее, как бы больно тебе ни было! Не старайся отстраниться, уйти в себя. Не бойся, когда что-то напоминает тебе сестру.
Слова, слова, слова! Что мне было в них? Я хотел покоя и тишины.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — ответил я. — Конечно, ты прав.
— Не жалей себя. Тебе не за что себя жалеть.
— Да я и не жалею!
— Радуйся тому, что чувства твои столь сильны. И ты ни в чем не виноват!
— Еще бы! — воскликнул я, всерьез начиная сердиться.
— Гони тоску — она ведь тоже одна из форм снисхождения к себе.
— Я вовсе не тоскую! Нет. Дорна никогда не обнадеживала меня.
Но на мгновение я с неподдельной тоской вспомнил один ее поступок, который сама Дорна расценила как кокетство.
— Пусть чувство твое будет сильным и великодушным!
— Оно таково! — воскликнул я; однако длить его означало обрекать себя на бесконечную муку.
— Ты не в силах окончательно забыть ее. Ты не хочешь этого. Твоей любви не хватает страстности. Пламя страсти — апия— гаснет, забывается. Совсем не то ровное сияние ании.Ты должен держаться этого светоча, Джон!
Слова его взволновали меня, но пробудившиеся чувства лишь обострили боль утраты.
— Я ничего не должен!
— Но с ним ты не пропадешь! Не думай, что я предлагаю тебе лелеять пустые мечты. В моей сестре ты увидел женщину, благодаря которой твоя жизнь могла бы продолжиться в новых жизнях, соединявших оба ваши существования.
Я вспыхнул. Мне никогда не приходилось думать об этом столь определенно, и я устыдился.
— Оставь надежду, но и не пытайся забыть — не удастся. Не подавляй чувства, возникающие из глубин, подобно бьющим весною ключам.
Дорн встал.
— Глупо, конечно, говорить тебе, чтобы ты не надеялся. Надежда похожа на дуновение ветерка. Она может стихнуть на время, как ветер, и, как ветер, неожиданно повеять вновь.
Темнота сгущалась. Деревья в полях, дома, разбросанные по плоской равнине, укутывались покрывалами тьмы, готовясь к ночи, равномерно погружаясь в сумрак. Звезды — то здесь, то там — проклевывались на небе.
— Мне нужно сказать тебе нечто вполне определенное, — произнес Дорн…
Неслышно вошла Лона, чье лицо светилось в полутьме, как полная луна, и сказала, что ужин готов. Мы спустились вниз — к ярким свечам, пламя которых отливало в столовом фарфоре, разливалось по белой льняной скатерти. Мы сели, тьма обступила нас. Дорн намеками подводил меня к мысли о новой надежде — но не той, что была бы своевольна, как ветерок.