Островитяния. Том второй
Шрифт:
— Но задета моя гордость! — воскликнул я.
— Ты ни в чем не виноват. Разве ты не любил Дорну еще больше за ее проницательность и умение предвидеть события? Разве не любил ты ее за склонность к риску, за желание дать развиться заложенным в ней чертам? Ты любил человека, достойного любви. А это великая вещь! И ты ничем не умалил своего достоинства. Союз крепок тогда, когда двое находят общий язык. И не твоя вина, что вы с сестрой по-разному смотрите на мир. Ты тоже по-своему прав.
— Какая же мне польза от моей правоты?
— Какая польза от неразделенной любви? А разве тебе не кажется, что любовь — это всегда благо, всегда польза? Я уверен, ты чувствуешь это! Да, крушение надежд болезненно. Однако любовь — всегда благо, и лучше, если ты любишь человека достойного… Позволь мне говорить начистоту.
— Разумеется!
— Я боялся того, что случилось, и много думал об этом. Мне не
Слова Дорна глубоко тронули меня. То, что, как я полагал, уже умерло, оказалось живым и вновь отозвалось болью.
— Скажи мне, я хочу знать все, что ты думаешь, — ответил я.
— Тебе ведь не хотелось умереть, не так ли?
— Нет, но иногда мне казалось, что в смерти — покой.
— А не в том ли причина, что ты в разладе с жизнью, которую вынужден вести?
— Да, я это понимаю, — сказал я, — хотя никогда раньше мне это не приходило в голову.
— Существует притча о маленьком сером волчонке. Он охотился по ночам и добывал достаточно пищи, а днем выбирал место поукромнее и спал. Но волчонок рос, голод все чаще мучил его, и вот ему стало казаться, что можно устроить большую охоту и наесться вдосталь — так, чтобы этого хватило на всю жизнь. Однажды в лесу разбушевался пожар, и все животные — добыча волчонка — кинулись в разные стороны, спасаясь от пламени. Волчонок проснулся и тоже бросился прочь сквозь странно освещенный, не похожий на дневной лес. И тут ему пришло в голову, что вот он — подходящий случай для большой охоты… Мораль не в том, что в конце концов волчонок погиб в огне пожара. Наверное, такой моралью закончил бы свою притчу европеец. Но притча — островитянская. Итак, после большой охоты, насытившись вдосталь, волк погрузился в счастливый сон. Проснувшись, он решил, что сделал великое открытие: отныне он будет охотиться днем! Так он и сделал. Однако теперь он не мог уснуть по ночам. Он лежал, томясь, без сна, и странные знакомые инстинкты бродили в нем. Понемногу он стал чахнуть, пока наконец не ослаб так, что погиб от рогов маленькой антилопы. Волк — ночной охотник, днем ему положено спать. Волк из притчи не захотел вести жизнь, для которой был рожден, и оттого его ждал такой печальный конец.
Я слушал с величайшим вниманием. Мораль притчи ускользала, мне не удавалось уловить ее. Ум блуждал в растерянности. Я представил себе маленького серого волчонка, которого видел во время нашей прогулки со Стеллиной, вспомнил о необычных, иногда болезненных переживаниях тех встреч, и мне внезапно захотелось пройти по тому заснеженному лесу вместе с Дорной и вновь повстречать того волчонка. Совершенное, прекрасное видение самой красоты возникло передо мной — но опять непреодолимая преграда разделяла нас.
— Не кажется ли тебе, что в чем-то ты повел себя, как этот волчонок? — продолжал между тем Дорн. — Мы были жестоки к тебе. Мы вынудили тебя охотиться не так, как ты привык. Это не хорошо и не плохо, но ты не нашей породы, хотя и очень похож на нас. Конечно, есть чувства, которые испытывает всякий мужчина. Таковы любовь и дружба. Ты можешь дружить с нами, можешь любить и быть любимым. Но взгляды на брак у нас разные, а отношение к браку играет здесь важную роль.
Все это было мучительно знакомо. Островитяния вновь обратила ко мне свой чуждый, каменно-непроницаемый лик.
— Вы кажетесь мне очень странными, — ответил я. — Временами я чувствую, что понимаю вас, что я — такой же, и вдруг наталкиваюсь на что-то ужасно чужое, непонятное для меня. Словно вы моментально меняетесь, становясь существами иной породы, даже не совсем людьми.
— Все мы — люди, — сказал Дорн. — Будь мы просто животными, вряд ли бы мы чувствовали разницу.
Он помолчал, раздумывая над сказанным, и добавил:
— Хотя, впрочем, различия в повадках и образе мыслей, отличающие одну породу людей от другой, бросаются в глаза не меньше, чем разница между, скажем, пантерой и леопардом.
— Или между лошадью и ослом!
Мы рассмеялись, и обоим стало как-то легче. Понятия, слова вдруг показались забавой, яркими игрушками.
— Смысл притчи не в том, что лошадям и ослам надо пастись на разных выгонах, — сказал Дорн.
Мы оба понимали, о чем речь, — ведь от ослов и кобылиц рождаются мулы, сами бесплодные.
— Я хотел бы рассказать тебе притчу Станнинга «Идеальная жизнь». Не слышал такой?
— Нет.
— Так вот, в одной низине был заросший руд, скорее болотце, с большим камнем посередине, который все время пригревало солнце. На болотце расплодилась уйма жирных, ленивых мух. Место было укромное и безопасное. На камне, лежа на солнце, грелись ящерицы, недосягаемые для своих врагов, и могли
Еще одна островитянская притча, и вновь — намек и скрытое нравоучение! Теплое, радостное чувство понемногу гасло. Слова Дорна разбередили во мне глубоко затаенное отчаяние и гнев.
— Эти ящерицы, — продолжал Дорн, — были в полном согласии с окружающим миром, а соответственно — с каждым из себе подобных. Люди тоже иногда жаждут подобного состояния, и иногда им удается его достичь. Мы — отчасти животные, и поэтому тоже нуждаемся в нем, желаем его и стараемся достичь такого согласия. Но люди способны испытывать подобное лишь недолго. По сути они утратили согласие с миром, а стало быть, и самими собою, хотя и утешаются, временами осознавая утрату.
Он негромко рассмеялся над своим нечаянным парадоксом. Но, Боже, какое отношение все это имело ко мне?
— Эти мысли не дают мне покоя, — добавил Дорн. — Быть может, то же происходит и с животными, но стремления их менее осознанны. А вот человеку равно глупо как стремиться достичь постоянного животного довольства, так и отрицать, что оно прекрасно только потому, что ему не дано наслаждаться им постоянно, и отчаиваться из-за этого.
Своими последними словами Дорн, быть может, сам того не подозревая, больно ранил меня; что-что, а уж мою любовь к Дорне никак нельзя было назвать стремлением к «животному довольству».
— Не потому ли ты отчаиваешься, что чувствуешь в себе разлад? — спросил он, быстро взглянув на меня, но, так и не дав мне ответить, продолжал: — Средства против преходящего отчаяния нет, но если человек постоянно пребывает в отчаянии, единственный логичный выход — смерть. Ежели же человек хочет жить, то нелепо питать в себе отчаяние.
Все это были трюизмы, и все же они причиняли боль.
Неужто он думал, что я сознательно растравляю свою рану?
— Со всех сторон мы окружены природой: ветром и солнцем, дождем и облаками, деревьями, кустами и травами, животными и человеческими существами. Разлад наступает, если мы слишком резко изменяем естественное окружение. По крайней мере мы здесь думает так, хотя вы, иностранцы, часто не придаете этому значения или вовсе не принимаете в расчет. Живя в естественном мире, мы испытываем естественные желания — голод, любовь, стремление так или иначе приложить свои физические и духовные силы. Если что-либо мешает естественному удовлетворению наших желаний, мы ощущаем внутренний разлад. Однако нам удалось в значительной степени упростить многие сложности. Мы живем так, что всегда можем удовлетворить голод и найти потребное приложение своим силам, физическим и духовным. Вы, иностранцы, устроили среду, в которой обитаете, так, что сами затруднили себе удовлетворение простых, естественных желаний, а ведь сложность мира усложняет и желания, а их разнообразие приводит к душевной смуте. Джон, тебе тяжело, тяжелее, чем могло бы быть кому-либо из нас. Ни один молодой островитянин не вынужден, как у вас принято выражаться, «прокладывать себе жизненный путь», когда он влюблен и хочет жениться. У него есть дом, куда привести жену, будь он танаили денерир.Женщина тоже выбирает между двумя мужчинами, а не так, как это зачастую случается у вас, — между двумя общественными и материальными положениями, которые меняют облик человека и скрадывают его внутренние мужские качества, их значимость. Нам трудно понять причины того, что приводит вас в замешательство. Но, мне кажется, я понял. Ведь я жил в вашей стране. Я видел многих женщин и мужчин, обременяющих чаши весов, предназначенных лишь для того, чтобы взвешивать чувства, совершенно посторонними доводами и соображениями… «Пусть ставка — лишь бездушный комфорт, но я — рискну».