Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
В пятьдесят первом, перед самым уходом на армейскую службу поехали мы в Поповку с одним школьным приятелем, суровым на вид пареньком, ставшим мастером спорта по боксу еще в девятом классе, которого взрослые люди нанимали драться рукопашно, сводить счеты с врагами и соперниками, за что впоследствии получит тюремный срок, человеком весьма задумчивым, книгочеем, сделавшим в юности ставку на физическую силу, а на лагерных нарах перешедшим как бы в другую веру — веру интеллектуального поиска правды. В окрестностях Поповки траншеи, окопы и щели к тому времени подзаросли, «боезапас», не убранный минерами, ушел в землю, замаскировался. И вот находим мы с Юрой Игнатьевым огромную мину от полкового или еще какого (дивизионного?) немецкого миномета, похожую по своему стабилизаторному оперению на авиабомбу. Разводим костерок, причем не в блиндаже, не в воронке, а на крыше заросшей землянки, то есть — на возвышенности. И кладем свою бомбу на огонь. А сами отходим всего лишь на
Рвануло минут через сорок, когда прогорели бревна и занялся толь, выстилавший землянку изнутри. И все это время лежали мы, боясь пошевелиться, ждали. А я упивался мнимой властью над человеком, который однажды разбил мне губы прямым правым в школьной раздевалке, — так мы познакомились, так подсознательно зародилось во мне желание достигнуть над этим человеком превосходства, если не в боксе, то еще в чем-то, неважно в чем.
Потом дружно тушили лесной пожар, вернее — прошлогоднюю высокорослую надболотную траву. Потом убегали дружно от каких-то официальных людей. Потом… То есть теперь Юра Игнатьев, вернувшись в очередной раз с неумолимого Севера, все такой же молчаливый, внешне сдержанный, а изнутри — «заминированный», претерпевший от жизни несметное количество печали и лишений, звонит мне по телефону, и мы пытаемся увидеться где-нибудь на дорожках Смоленского кладбища, чтобы опять помериться силами, но уже не при помощи кулаков и прочего хвастовства, а всего лишь при помощи взглядов друг в друга, не слишком пристальных, милосердно-застенчивых взглядов-прощений, взглядов-прощаний.
Там, на заре жизни, далеко не всегда и не на все подряд сердце мое откликалось жестокостью на жестокость, не одними омертвляющими душу искушениями питалось. Отчетливо помню щедрые на радость, благословенные дни окончания военных действий в мае сорок пятого. Незабываемую последнюю встречу с проигравшими войну немцами, которые дважды хотели меня расстрелять, но в последний момент передумывали, сомневались, щадили и заменяли расстрел ременной поркой, тасканием за волосы или же за уши, принимая мои взрывные игры за… игры.
Перед отправкой куда следует пленных немцев заперли в сенной сарай, приставили к воротам сарая пожилого солдата-охранника. Разговорившись со мной, дядька предложил:
— Ты мне укажи, который из них всех лютей измывался, на кого зуб имеешь: я его до ветру выведу, а там и шмальну при попытке к бегству.
Открыл он ворота. Смотрю: немцы знакомые прячутся за спины товарищей или глаза от меня отводят. И все — старые, небритые, жалкие. При госпитале к концу войны служили в основном нестроевые, из выбракованных, а также медики. Поискал я глазами лицо «главного» обидчика, и вдруг ловлю себя на том, что его здесь нет.
— Нету его здесь.
— Нету? — Солдат даже присвистнул, запирая ворота. — А ты любого бери. Отведи душеньку. Сразу полегчает. Али не одинаковые они для тебя? Тогда шукай своего в другом месте.
9
С годами, когда конкретная человеческая судьба обрастает последствиями от пережитых событий и собственных поступков, отягощается балластом почерпнутых знаний и сведений, когда интеллект устает от попыток видеть окружающий мир по-своему, то есть приобретает пресловутый жизненный опыт, личность наша в конце концов или тупеет (в озлоблении), или мудреет, смиряясь в любви к ближнему (в мягкосердии). Наблюдаются, понятное дело, всевозможные незначительные отклонения от двух основных итогов — скажем, полная апатия, равнодушие, рыхлость воли, желаний или хитромыслие, лукавость, «ловкость рук», «моя хата с краю», «себе на уме», но это лишь нюансы все того же отупения во зле. Тогда как понятие доброты — всегда определенней, четче. Одежды, покрывающие ее, чище, прозрачнее — к примеру, такие, как жертвенность, терпимость, чистосердечность,
Чем ближе к выходу из лабиринта существования, тем неохотнее мы переставляем ноги, а лично я время от времени ловлю себя на том, что передвигаюсь как бы задом наперед, лицом к прошедшему. Но что можно увидеть в лабиринте? Идя лицом вперед — лишь то, что перед твоими глазами, до очередного поворота; идя лицом к прошедшему, удаляясь, но не имея сил расстаться, можно увидеть все, и даже больше, положим, еще и то, чего в жизненной спешке не удалось как следует разглядеть, на что не хватило сил или внимания, причем увидеть не только памятью, но и «оптикой историзма», постигнуть любовью к выстраданному, наконец — чувством прекрасного (ностальгия по утраченной красоте действенней смутной тоски по красоте неизведанной).
Избирая символ для обозначения царства жизни, я, не раздумывая, остановился на метафоре Лабиринта. Следуя примеру почтенных людей, хотя бы — Яна Амоса Каменского, чья наиболее знаменитая книга называется «Лабиринт мира и рай сердца». Легендарный Дедал, сооружая Миносу критскому дворец, вряд ли был озабочен одной лишь прихотливостью рисунка, очарован всего лишь магией геометрии углов постройки: наверняка имела место идея. И смысл лабиринта, думается, вовсе не в выходе из него, а как раз в блужданиях по его закоулкам. Не сама цель, а ее поиск.
В памяти жива прелесть благоухающих углов моего лабиринта, напитанных терпким сущим, источающим признаки солнца, дорожной пыли, дворовых кошек, горькой полыни, бензинного перегара, первого снега, хлебной соломы, книжной бумаги, музыки духа… Однако не в одних лишь углах прелесть и жуть лабиринта, не меньше очарования в его поворотах. Что за углом? — вот движитель молодости и незамутненного простодушия. С годами восторг перед неизвестностью меркнет, его сменяет прагматическая настороженность, а затем и просто страх. Блаженны те, кому интересно до конца, чей восторг не гаснет даже у выхода из лабиринта. И впрямь, разве не интересно хотя бы предположить: что там, за последним поворотом? Не прав тот, кто утверждает, будто по выходе из путаницы нас ожидает ничто. И математически, и логически, и нравственно-генетически, и как хотите, не говоря уж об интуитивном предрасчете, ожидает нас не ничто, а — нечто. Даже если это нечто нельзя будет потрогать руками (увидеть, обнюхать, вкусить и т. п.), даже если там действительно откроется Пустота, но ведь будет-таки, откроется! Пустота, но ведь не абсолютная! Конкретная. Пустота — это же заманчиво, это же неизведанно, это же своеобразный мир, со своими законами, обликом, последствиями, а главное, мы туда — в Пустоту — вхожи, нам предстоит, мы — достойны. Не-е-ет, не просто пустота, не нонсенс, не измышленный вакуум, а — продолжение, ступенька из бытия в вечность. А будет ли оно, продолжение, во времени и пространстве или еще в каком измерении, субстанции, не так уж и важно путешественнику. Важно, что неизбежен путь. Разве не утешает подобная версия?
Но вернемся в лабиринт. В сравнении с неизведанной, потусторонней пустотой в лабиринте нам уютнее, удобнее, к тому же за годы блужданий по его извивам в нас развились всевозможные эмоции, пристрастия, навыки, и мы уже как бы патриоты своего лабиринта.
Ярче и трогательней прочего высвечивается из пройденной тьмы та именно часть лабиринта, что преодолевалась в детстве. Так и должно быть: первые впечатления не только самые неизгладимые, но и самые преодолимые — легче отринуть, забыть чинимое рядом непотребство, проще отвернуться от неприглядной картины, а значит, первые — они же и самые ласковые, милостивые впечатления, то есть — созидательные, в отличие от разрушительных впечатлений более зрелого возраста, когда нам открываются реалии беспощадных свойств: охлаждение в любви, предательство, утрата иллюзий, обретение недуга, развенчание кумира, привыкание к чудесам, осознание ухода из «бренной юдоли», утрата веры в бессмертие, предчувствие бездны. Блаженны те, у кого этот процесс проистекает как бы в обратном порядке: от ощущения ужаса — к душевозвышающему покою, от распада — к синтезу.
О восхитительные сюрпризы лабиринта! А также его кошмары, наблюдая которые не единожды хотелось проснуться от яви, когда неокрепшее сознание отказывалось верить происходящему. Ариаднина нить нескончаемых видений… Вот одно из самых ранних, ласковое: зимнее, просторное, бело-голубое солнечное утро возле огромного, лохматого от инея Исаакиевского собора. Отец в необъятной медвежьей (почему-то именно медвежьей) шубе держит меня за руку. Мы выходим к собору от Конногвардейского бульвара, где задержались возле гаража (здание бывшего Манежа, ныне — выставочный павильон). Машины выезжали из гаража блестящие, ухоженные и все черные. Гараж принадлежал органам ГПУ. Машин до войны в городе было не так уж и много. Я любовался ими столь же искренне, как животными в зоопарке.