Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
Перед самой «психушкой» квартировал я у одной сердобольной женщины где-то в линиях на Васильевском острове (тогдашнее мое горячечное состояние духа не позволяло запомнить адрес благотворительницы более отчетливо). Со всей определенностью знаю лишь о том, что выход в свет «Тишины» отмечали мы вдвоем с этой смутной женщиной, сидя глубокой ночью друг против друга, и наверняка молчали, так как за стеной к тому времени в огромной коммунальной квартире все уже давно и чутко спали.
Утром при посещении общественного туалета с удивлением обнаружил я в этом укромном месте экземпляр своей «Тишины», прибитый гвоздем к стене возле порожнего полотняного мешочка для туалетной бумаги.
Как выяснилось в дальнейшем, отмечали
Оказалось, что я подарил ему «Тишину» еще с вечера, а утром он пригвоздил ее к стене туалета. И меня, помнится, более всего поразило то, как умудрился он прибить ее, владея одной рукой, в которой и молоток, и гвоздь, и книга.
Однако теперь, спустя двадцать лет, перечитывая «Тишину», понял я, что казнил художник не книгу, не бумагу и даже не стихи, содержавшиеся в ней, а меня, внешне хоть и неблагополучного, бездомно-богемистого, но ведь — счастливого же! Дождавшегося «применения» своим стихам, получившего за них денежку и весь вечер кощунственно распространявшегося о горьких бедах-злосчастиях, якобы терзавших меня и не дававших мне развернуться. Он преподал мне нравственный урок: не хвастай перед голодающими несъедобным хлебом. А я, неблагодарный, поспешил объяснить себе случившееся элементарной ревностью художника ко мне, вломившемуся в его мирок, заведшего смутные отношения с женщиной, которую он, в свою очередь, может быть, обожал или к которой привык, будто к дереву, росшему под его беспросветным окном.
Оказывается, книги учат добру не только своим содержанием, но и своим поведением, своей жизненной драматургией.
Надо ли говорить, что впоследствии, когда некоторые из страстей, державших меня в узде, отпустили, когда наконец-то в кармане появились не однодневные — стационарные деньги, первым делом принялся я восстанавливать библиотеку, которую столь опрометчиво промотал под идиллическое потрескивание в «камине». Книги в мой дом пришли. Их стало гораздо больше, нежели при отце с матерью. Но книги пришли — другие. Не те. Как пришли в мою жизнь другие времена, другие лица, иные сюжеты. А из тех, разоренных, осталось три тома писем Пушкина. Случайно? Или потому что — не самое интересное для «мешка»? Но как же они любезны теперь моему сердцу, эти три тома.
И еще два слова о невернувшихся книгах. Я верю, что где-то нашли они приют более достойный, нежели тот, что имели у меня. И еще: помнится, на многих книгах, попавших в мешок Горелого, были оттиснуты инициалы прежнего их владельца. Чужие книги. Хотя и купленные в букинистическом. Что разлучило их с хозяином? Нужда, горе, блокадные муки или подобное моему хамство юного невежи? Ясно одно: книги ушли от меня, потому что я не был их достоин.
5
Расхожая
Стало быть — «наш Пушкин»? Но ведь тогда, без миллиардно повторенного «мой!», Пушкин делается… ничей. Без «моего», без меня конкретного, личного нет не только Пушкина, но и всей жизни сущей, всей Вселенной. Нет меня — нет Времени. Ибо я — это не столько «эго», сколько — смысл Бытия.
Пушкин конечно же наш, дар его не напрасный — от Бога, божеский, и все же как не соблазниться поразмышлять именно о «своем» Пушкине? О Пушкине в тебе? Да и кто запретит? Кроме разве что совести. Но совесть иногда помалкивает. Совесть сообщает, что степень твоего желания не превышает степени дозволенного. Желания вторгнуться в святая святых.
Каков же он — «мой Пушкин?» Небось такой же, как и у всех, только — с поправкой на мою невоспитанность и самоуверенность, в лучшем случае — на… любовь. Своя любовь к Пушкину — вот право на приобщение к прекрасному. А может, просто любовь, без «своя»? Слепая, традиционная? Вряд ли.
Главное — не навредить Пушкину своим рвением! Не навредить его наследию. Мы горазды на сотворение не только кумиров, но — идолов. А молодежь идолов не любит. Она любит их ниспровергать.
Мне иногда хочется зорко и жадно оглянуться назад, на полторы сотни лет, оглянуться, как в степь или море, на живой огонек, и увидеть «своего» Пушкина, то есть — подлинного.
«Ни огня, ни черной хаты. Глушь и снег». Представляете? Огромная, бескрайняя российская ночь. Вокруг ничего живого. Кони встали. Шуршит поземка по насту. Пушкин соскочил с возка — размяться. Тот самый, гениальный, романтический, неотразимый, которого мы воспринимаем, представляя прежде всего копию с портретов Тропинина и Кипренского, канонизированного сверхчеловека, хотя и завсегдатая петербургских салонов, бывающего при Дворе Его Величества, сверкающего улыбкой и остроумием среди лицейских друзей, неугомонного Сверчка! И вдруг: «Ни огня, ни черной хаты. Глушь и снег». На беспомощном, человеческом его лице тают случайные снежинки. Я вижу его именно таким. Не всегда — последнее время. Теперь, когда я по возрасту гожусь ему в отцы.
Воскрешая в воображении изящный, тончайшей отделки (резец разума, судьбы, молвы) образ Пушкина, я спрашиваю себя: когда он жил? И заставляю свой мозг «вспоминать» Пушкина в быту, в обыденщине, так как знаю: наверняка и у него бывал потерт сюртук, а на сапогах порой лежала дорожная пыль, а то и грязь; он тоже болел, температурил, сникал и возрождался, живя без… машины, без авиалайнера, телефона, то есть — размереннее, и не потому ли — короче (спешил успеть). И — успел, прожив ровно столько, сколько было угодно богу, сколько было отпущено для сотворения себя, гениального.
Меня всегда изумляло и будоражило использование наследия Пушкина враждующими идеологиями, не просто разными, но взаимоисключающими эпохами, а стало быть, и полярными в своих верованиях людьми — читателями, критиками, философами, писателями. Что это? Приспособление к гению? Или наоборот — феномен всеохватности литературного дарования, уместившегося в одной человеческой голове? Откуда у Пушкина, грубо говоря, смешение идеологий? Ведь не простой же смертный. Вот-вот! Не простой, а все ж таки смертный. Способный под горячую руку сказать о своей жизни, а значит, и о своих возможностях — «дар напрасный, дар случайный», а когда нужно — осознать в себе Пророка или прозреть на столетия вперед и с полной ответственностью перед Богом, к которому он шел постоянно, и перед людьми заявить: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».