Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
Мужики эти, неразговорчивые, угрюмые, почему-то привечали меня, совали, кто что мог, а иногда ставили передо мной котелок с «вражеской» похлебкой, выкладывали кусок хлеба, а то и немецкий леденец «бон-бонс». Тут же вместе с лошадниками проживал истопник, обеспечивавший госпиталь колотыми дровами, то есть теплом. Этот был вхож на госпитальную кухню, разводил под котлами огонь по утрам и, естественно, выглядел внешне откормленнее остальных. Звали его Кнур. Кличка такая была ему от соплеменников-сопленников. Они же затем и объяснили мне, что Кнур — это кастрированный поросенок. Кнур, усаживаясь за обеденный стол, неизменно разворачивал белую с прожелтинами тряпочку,
Этот Кнур знал, во всяком случае догадывался, что я иногда подбрасываю патроны в огонь, в том числе и к нему под котлы. Взрыв от патрона несильный, глухой. Но если он происходит в момент, когда вы открываете печную дверцу, ничего хорошего не сулит. Во-первых, испуг. Во-вторых, может попортить глаза, выбросить горячие угольки на одежду. А в-третьих, шеф-повар Шибек, нестроевой унтер, контуженный на фронте немец, после каждого моего пусть маломощного взрыва неизменно сам взрывался и тут же начинал гоняться за Кнуром с поварешкой или ножом, выкрикивая немецкие проклятия и русские ругательства.
Однако ему разъясняли, что патроны попали в печь вместе с мусором или дровами, и контуженный в конце концов успокаивался, убедившись, что это никакая не диверсия, а… так сказать, издержки военного времени. Но вот что произошло однажды…
В помещении, где жили военнопленные, имелась, как я уже сказал, сложенная из кирпича печь, то есть плита с вмазанным в нее чугунным котлом, применявшимся прежде для кипячения белья. А может, и для выгона самогонки. Стояло лето сорок четвертого. Было еще тепло, и печкой не пользовались. Тайно от всех устроил я в этой печке своеобразный склад боеприпасов: найду обойму патронов или втоптанную в грязь неразорвавшуюся гранату — несу в подвал, благо двери туда не запирались. Находки свои прятал в дальний конец печного нутра. Чтобы затем, по мере надобности, извлекать их оттуда и подбрасывать куда следует, то бишь — куда не следует (с точки зрения окружающей среды).
В конце августа в дождливый промозглый день заявляюсь к лошадникам и вижу: Кнур на коленях перед распахнутой печной дверцей, подносит горящую спичку к лучине. Перед плитой — хорошая охапка дров. А в плите у меня патронов не одна сотня — и диски, и обоймы, и так россыпью — плюс две гранаты — немецкие «толкушки» с деревянными рукоятками.
Ну, думаю, обнаружил Кнур тайник! Сейчас за горло возьмет. К контуженному Шибеку потащит. На расправу. Вот только куда он все подевал — патроны, гранаты? Под нары затолкал? А может, немцам предъявил? Почему тогда тихо? Не хватают почему, не вяжут? Не бьют — почему?
Кнур, между тем преспокойно затопил плиту. Положил на горящую лучину все до единого поленья. Дрова уже потрескивать начали. В помещении народ собираться стал, уставшие мокрые возчики простирают над конфорками зазябшие руки, блаженно улыбаясь. И вот тут-то как раз — бац! бац! — затрещали в плите патроны. Да так лихо, будто из пулемета веером. Дверца плиты настежь, конфорки — к потолку. Люди кинулись в глубину комнаты, к окнам подвала, к дверям не подойти: из печки поперек входа искры и рваные гильзы со звоном вылетают и шлепаются на каменный пол.
Вот уже кто-то из немцев, кажется шеф-повар,
Начал я плакать, скулить, потому что знаю, чем все кончиться должно вскоре, но признаться или убежать — не могу: ни язык не поворачивается, ни ноги не бегут. Да и прижали — не вздохнуть.
Нескончаемые минуты ожидания взрыва представляются мне сейчас не менее утомительными, чем горьковские минуты лежания под балластным поездом, пусть даже самым длинным и тяжеловесным. Нет, сокрушительного взрыва тогда не произошло, гранаты, скорей всего, были неисправными (потому-то и в грязь дорожной колеи попали, откуда я их извлек). Да, собственно, и речь-то вовсе о другом, и дело-то не в самих похождениях-приключениях того или иного подростка на войне или в «скучное» мирное время, истина — в обобщениях, сделанных нами при благосклонном, хотя и невольном участии великого русского историка и моей незабвенной тетки Ефросинии Алексеевны.
Дотошные немцы пересчитали каждую разорванную гильзу, каждую пулю. Русских пленных и меня вместе с ними поставили лицом к стене. Потом унтер, шуровавший в плите кочергой, подцепил крючком гранату и, закрыв лицо руками, пронзительно закричал, зарыдал в голос: «Ха-ндэ грана-атен!» И все, кто был в подвале, в том числе и я, дружно легли на пол, многие зарылись головой в солому, а кое-кто заполз проворно под нары. Прошло пять минут, а затем объявили срочную эвакуацию раненых из госпиталя.
Под шумок удалось скрыться. И началось для меня кочевье по латышским хуторам в поисках съестного. В заплечной котомке у меня имелись дефицитнейшие четырехгранные гвозди для «подшивания» подков к копытам лошадей (пара увесистых пачек, позаимствованных в конюшне госпиталя), ценимые латышами-хуторянами на вес золота.
Неоднократно затем совершал я дурные поступки подрывного характера, не столько подвергая кого-то, сколько подвергаясь сам смертельной опасности, исходившей на меня как от самих поступков, так и от тех, возле кого эти поступки производились. Одному хозяину, безжалостно конфисковавшему у меня остаток «лошадиных» гвоздей, пришлось подорвать будку с отхожим местом, другому — внешне такую же будку, предназначенную, оказывается, для копчения сала. Двести граммов тола, похожего на полкуска хозяйственного мыла, — и куда корейка, куда грудинка.
На этом магия террора, бодрящая способность искушать себя терпкой опасностью не отпустила, как не отпустила она по вылезании из-под грохочущего поезда будущих классиков Леонида Андреева и Алексея Пешкова, которые затем оба, хотя и каждый в отдельности, дырявили себя из огнестрельного оружия. Добровольно. Магия искушения смертью. Сопротивление необузданного интеллекта надвигающейся неизбежности ухода человека из жизни.
Смерть не только отпугивала, но и прельщала, заманивала. Недаром в народе все эти сказки о русалках и омутах. Вот и со мной: даже после войны, обучаясь в «ремеслухе», частенько отправлялся я с Московского вокзала на станцию Поповку, где каждый квадратный метр земли таил в себе либо мину, либо снаряд, бомбу или россыпь патронов, взрывателей, либо еще какой сюрприз того же характера.