От Эдипа к Нарциссу (беседы)
Шрифт:
Д. О.: В связи с тем, что сказала Татьяна, я хотел бы поставить и попытаться ответить на вопрос, почему не всякая дорога — путь? Почему не все маршруты и траектории, которыми мы осваиваем наши жизненные горизонты, воплощают «эйдос» пути? Задавая подобный вопрос, я имею в виду путь как в широком смысле слова, когда мы говорим о пути познания или бытия, о пути, выражающем проекцию нашей судьбы, так и в узком, буквальном смысле, в котором путь — это родовое имя для всех возможных видов дорог. Давайте обратимся к тому, что очевидным образом лежит на поверхности нашего повседневного опыта. Согласитесь, нам каждый день приходится отправляться в путь, добираться до каких-то мест, затем перемещаться в другие и в конце концов возвращаться в начальную точку. Мы постоянно стремимся куда-то попасть, оказаться в нужном месте в нужное время, однако у меня почему-то нет ни малейшего желания квалифицировать подобные перемещения как путь в точном смысле слова. И вот по какой причине: если я нахожусь в точке А и должен буду через час попасть в точку В, то меня меньше всего занимает колея, которая пролегает между этими двумя точками. Если же она и захватывается краешком восприятия, то ровно постольку, поскольку я хотел бы сократить промежуточную дистанцию до минимума. Важна цель, и жалко, что она не достигается на взмах волшебной палочки. Но тогда постараемся хотя бы свести путь к минимуму, например, забив его посторонними делами, вроде чтения тех же газет или дешевой беллетристики. Повседневность здесь демонстрирует тот простой факт, что дорога исторгнута из обыденного времяпрепровождения, что мелодия пути безнадежно заглушена и подавлена шумом уличного движения, в котором принципиально неразличим зов неведомого. Перемещение — это не то, на чем мы обычно сосредоточиваем свое внимание, не то, откуда черпаем силы. Напротив, нам приходится с немалым трудом преодолевать враждебные замкнутые расстояния, коими мы тяготимся и в кольце которых задыхаемся. Попробуйте долго бродить по городу. Возникнет чудовищная усталость. А в каком-нибудь лесу
Оттолкнувшись от обыденного опыта, мы, кажется, добрались до весьма важного различия. У Делеза есть замечательная мысль о том, что неважно, каким образом нечто начинается или заканчивается, достойна внимания только середина, ибо посредине достигается максимальная скорость. Можно сказать, что существует позиция центра, неподвижной, стационарной орбиты, притягивающей объекты нашего автобиографического поэзиса, но также существует позиция середины — зона максимального ускорения, в которой мы можем избегнуть определенности и предзаданности моментов прошлого и будущего. Есть ситуация бытия, чистого перфекта, где все уже состоялось, реализованы все возможности, где мы неподвижно стоим, вросшие в ткань мироздания. И есть ситуация становления, где всегда сохраняется шанс того, что с нами в любой момент еще может случиться событие, и мы еще что-то изменим по тому решающему счету, который Бог нам предъявит. С точки зрения первой позиции, ты можешь быть только тем, кто ты есть (по рождению, по воле людей, в силу обстоятельств). А с точки зрения второй позиции, ты можешь стать всем, кем угодно (независимо от рождения, воли людей, обстоятельств). Я намечаю сейчас обобщенные черты двух модусов бытия, вряд ли проживаемых в чистом виде, но, как мне кажется, нам куда интересней, когда жизнь тяготеет ко второй позиции. Впрочем, очевидно, что в современном мире господствует первая позиция. Более того, зачастую они просто не различаются. Для обыденного сознания центр и середина обозначают одно и то же. А ведь середина — даже не веха, которая делит путь пополам, это его состояние, которое прерывается, если иссякает энергия высокого парения и мы обретаем прежний центр тяжести, распределенный между несколькими траекториями, число которых чрезвычайно невелико. Я не говорю, хороши или плохи наши привязанности. Они существуют, и этого достаточно. Вряд ли нам следует их избегать, да мы и не сможем этого сделать при всем желании. Другое дело, когда карта значений «я» становится тотальной и неодолимой. Тогда необходимо стремиться к высокому парению децентрации, дабы мог быть произведен жест радикального отказа. Понятно, что психологически это очень трудно, а подчас едва ли вообще выполнимо.
И все же, допустим, что такой жест произведен и мы отпущены в область неведомого. Я повторяю: это легко сказать, труднее помыслить и почти невозможно реализовать. Тем не менее, введем эту ситуацию als ob. Перед нами открывается обширное пространство, лишенное явных указателей и ориентиров. Здесь мы наконец в полной мере начинаем сознавать, что одно дело, когда ты выбираешь путь, и совсем другое дело, когда путь выбирает тебя. Одно дело, когда ты идешь по пути, преследуя свои недалекие цели, и другое дело, когда путь вымеряется твоей поступью, когда он, как говорит Хайдеггер, начинает «путить», «w"egen». Такую вещь можно почувствовать только сердцем, то есть изнутри своего присутствия в мире. Опять-таки, изнутри — не значит из центра, какой бы смысл ни вкладывался в это понятие. Изнутри — значит из средоточия любого пережитого опыта и пропущенных сквозь себя состояний, которые ты не побоялся испытать. Ты не захотел остаться в стороне от хода вещей, но и не вел себя так, будто на тебе сошелся клином белый свет и все, что происходит вокруг, совершается в твою честь. Где-то на этой чрезвычайно тонкой кромке и пролегает путь, который тобою водительствует, а не потворствует твоей заботе Это уже не дорога, которой проходят тысячи и сотни тысяч, растворяясь в небытии, которое одно на всех Нет, этот путь иного рода. Его рисунок выражает и проявляет присутствие, которое мы понимаем как нестираемый никакими операциями и невытравливаемый никакими процедурами росчерк или иероглиф суверенности, уже всегда расписанный поверх вторичными знаками и в силу этого трудно распознаваемый. Вот об этом-то пути мы и говорим, что он сопряжен с безоглядным погружением в средоточие вещей, но, одновременно, и с высокой скоростью парения над ландшафтом повседневности, над всеми точками привязки. В этой связи можно вспомнить хайдеггеровское понятие Gelassenheit, переводимое и как «отрешенность», и как «освобожденность», и как «невозмутимость». Хайдеггер позаимствовал это понятие у Мейстера Экхарта, но оно имеется, скажем, и в даосизме. Оно толкует о том, что странствование вершится прежде всего в отрешенности от вещей как предметной области сущего. Действительное бытие не собрать внешним образом, сколько бы ты ни колесил по миру. Ты можешь сто раз проделать кругосветное путешествие, но если мир когда-нибудь тебе откроется, то лишь из точки сердца, изнутри истины присутствия, которому достало решимости быть. Мне представляется, что идея пути в своей неизменной основе противится свойству инерции, сохраняющему мир в застывших формах и конституирующему облик повседневности. Эта антитеза инертности является немаловажной для понимания путеводной нити человеческого присутствия в мире — она сопоставима со спонтанным ускользанием от всякой внешней значащей связи, какой бы вид та ни принимала и сколь бы привлекательной ни выглядела.
А.С.: Я попробую включиться в ваши размышления и постараюсь на них отреагировать. Начну с того, что сказала Татьяна, — с идеи туризма, к которой мы уже однажды обращались. Я тоже о ней часто думаю, и у меня такое ощущение, что среди вещей, которые максимально опустошены и лишены подлинности, среди всей этой нарастающей богооставленности, на первом месте, быть может, стоят даже не дом и традиция, а именно дорога, путь. Мир связан кратчайшими расстояниями, можно попасть куда угодно за самое короткое время, но при этом мы не в силах избавиться от парадоксального ощущения, будто вслед за нами несут какую-то ширму, которую тут же и расставляют, где бы ты ни вышел — в Париже, Гонконге или на ближайшей остановке. Ты наталкиваешься на ширму, множество раз уже мелькавшую раньше — на экранах телевизоров, в рекламных проспектах, на дисплеях компьютеров. Поразительным образом именно профанация и дискредитация пути в высшей степени характеризуют ситуацию современного мира. Конечно, мир стал комфортен, достижим, но опять же, достижим только в его привилегированной точке. А другие точки остаются абсолютно непроницаемыми. Когда мы идем по городу, пусть это будет Петербург, то пересекаем двухмерное пространство, где все — сплошные плоскости. У нас возникает иллюзия, что можно зайти, скажем, в этот дворик, в этот дом, в эту замечательную дверь, которая так хорошо покрашена, однако нас там никто не ждет. Нас ждут лишь в нескольких местах, которые можно пересчитать по пальцам, да и то если мы предварительно сговоримся. Все остальные места забиты субстанцией пустоты, похожей на тягучую непроницаемую резину, сквозь которую мы никогда не пройдем, и только иллюзия позволяет нам делать вид, что мы свободно перемещаемся по этому миру. А на самом деле мы вращаемся по стационарным орбитам, куда нас однажды бросили. Как элементарные частицы, мы летим по ним, сворачивая время от времени из одного коридора в другой, а вокруг расставлены аксессуары туристических маршрутов, и возможность проникнуть в радикально иное, в открытость настоящего инобытия заведомо исключена. Прививка дикорастущих форм странствия упразднена за ненадобностью, будто прививка оспы.
В силу этого метафизическая интуиция пути оказывается чрезвычайно важной. Мы ведь сразу отличаем путь от довольно близких, но совсем не тождественных ему понятий. Например, мы говорим «путь познания» и «стратегия познания» Ясно,
Эпифаничность — это странный избыток недопонимания, которым владеет конечное смертное существо по отношению к бесконечному бессмертному существу. Мы, например, знаем, что можно прочесть за свою жизнь ровно столько-то книг. Казалось бы, можно прочесть самые лучшие, но действительно ли этот стратегический расчет окажется правильным? Можно реализовать себя в ограниченном количестве ипостасей, но стоит ли? Пусть лучше что-нибудь реализуется случайно или, наоборот, случайно не реализуется. В этом смысле идея пути и идея номадизма, ближайшим образом с ней связанная, отсылают нас к готовности свернуть, внезапно и без всякой видимой причины перейти от четного состояния к нечетному. Ведь что такое путь, если мы имеем в виду, скажем, путь познания? Это отнюдь не плавное последовательное восхождение от меньшего знания к большему, а каскад прыжков через пропасть, где точность приземления не гарантирована. Вот мы обрели опору под ногами, у нас все получается и мы уверены в себе. Когда мы говорим, нас слушают и даже платят, например, вниманием. А потом уверенность пропадает, четное состояние сменяется нечетным, где мы опять ничего не знаем. И так продолжается до следующего оплота уверенности, где мы обретем более точное знание, но, возможно, нечто и утратим.
Мы бываем интересны друг другу не тем, что вместе прошли какую-то часть дороги, а тем, что в какой-то момент разошлись, а потом снова встретились. Неизвестно, где мы блуждали, какие потери или обретения у нас были. Возможно, мы побывали в колодце, подобном тому, в который провалилась Алиса. Но даже Алиса, падая в колодец, успела посмотреть по сторонам и обратить внимание на то, что стояло на полочках. Это прекрасно описано. Нет ничего более важного, чем, проваливаясь в колодец, ведущий в бездну, замечать, что стоит на полочках. Собственно говоря, это и есть замысел о человеке. В данной связи неизбежно возникает идея скорости. Существуют участки, которые можно пройти только на определенной скорости: если мы не смогли или не успели ее набрать, то никогда не попадем в нужное место. Готовность к скорости свободного падения или восхождения предзадана как искусство путника, как мастерство путешественника, которое, на мой взгляд, является высшим искусством в сравнении с любыми навыками познания, с любой позой мудрости и даже, может быть, в сравнении с самой истинной мудростью. Это прекрасно понимали даосы, для которых эйдос пути был сопряжен с идеей незаметного исчезновения, казалось бы, только что тебя видели, да вдруг упустили из виду и недоуменно пожимают плечами. Ни у кого из путников нет уверенности, что исчезнувший действительно был среди них, — но нет и полной уверенности в исчезновении. Вот истинное искусство странствий, которое далеко не каждому дано.
Скорость определяется событийной насыщенностью проходимого участка пути Рассогласование, утрата внутренней мелодии странствий приводит к спешке или промедлению. Здесь важен последовательный переход всех тонов и полутонов, иначе никакого смысла перемещение не имеет. Это может быть ситуация игры в карты, о которой писал Сартр, когда ты способен все проиграть или выиграть, или ситуация влюбленности, где властвует дозировка фармакона, или, возможно, заманчивость вмешательства в политику — в любом случае важна интуиция внутренней скорости и абсолютно противопоказана спешка. Но опять-таки, не стоит путать участок траектории с дистанцией неограниченного изнутри пути. Путь состоит из многих траекторий, многих жизней, многих образов существования, которые мы примеряем на себя и отказываемся от них только тогда, когда они окончательно нам наскучат. Смысл скорости состоит в том, чтобы вовремя сойти с надоевшей траектории, уйти в сторону, посмотреть на идущих рядами и колоннами. Не исключено, что потом возникнет повод вернуться на прежнюю траекторию, но может быть, и нет. Идея заслуженного признания, которая маячит за горизонтом, как раз и является, на мой взгляд, принципиальной обманкой, умело внедряющей в нас одну-единственную предопределенность существования.
Предпочтительнее другой вариант: ты выходишь на участок, где оказываешься, скажем, желанным или нежеланным гостем, но при этом готов уйти не тогда, когда тебя выгонят или, наоборот, пригласят остаться навсегда, а когда сработает внутренний звоночек спонтанного оскучнения, просигнализировав, что снова зазвучал знакомый припев. Например, сравнение курса марки, как говорит Татьяна, или очередное успешное применение надоевшего алгоритма для решения очередной мнимой проблемы. Сказка странствий прекрасна отсутствием припева, ибо она создает уникальные очертания нашего бытия-в-непризнанности, оказывающиеся важнее неизбежной стереотипности признания. Если чему Господь и может позавидовать в человеческом уделе, то именно этому — обрывистости пути, шансу авантюрного разума, той же самой случайности, неизвестно чем нам грозящей. Раньше я думал так: вот, стоят умные книжки на полках, их нужно прочесть, изучить, однако как хорошо было бы иметь их уже прочитанными, держать в составе внутреннего знания. Позже я понял, что лишь ситуативная выборка того, что ты прочел вчера и сегодня, что поймал на полуслове, услышал и случайно зафиксировал в памяти — это и есть те самые полочки бесконечно проваливающегося в бездну колодца, ради которых наше бесцельное путешествие могло бы иметь смысл.
Т. Г.: Мне хотелось бы сказать немного об авантюрности. В ницшевском «Заратустре» есть такие слова, которыми Заратустра приветствует упавшего канатоходца: «Ты велик, ты выбрал риск своей профессией». Я полагаю, что именно сейчас, в наше время риск, который, казалось бы, должен быть несколько смягчен, цивилизован, артикулирован и обезболен, на самом деле мощно возрастает. Если мы возьмем странствия XIX века, к примеру, путешествия романтиков, тех же Шатобриана, Нерваля, Готье и т. д., то увидим, что это были по преимуществу литературные путешествия. Их авторы попадали в чужие страны, но они не понимали мира, в который вторгались. Да, они им восхищались, писали удивительные произведения, но экзотика была для них в основном декором. Они совершенно не входили ни душой, ни телом, ни подсознанием в завораживающий и непостижимый мир Востока. Я знаю не понаслышке, что такое, скажем, Индия для современного путешественника. Не для туристов, живущих в роскошных отелях и глазеющих на чужую страну из окна туристического автобуса, а для людей, погружающихся в иной мир с тем, чтобы целиком раствориться в нем, понять существующую там культуру, образ жизни, обычаи и обряды. Это довольно страшно, ибо европеец попадает как бы в материнское лоно, в свой изначальный архетип, которого давно не существует в Европе. Карл Юнг однажды заметил, что в Индии европеец не может жить больше двух месяцев. Потому что архетип раскрывается как в образе матери, питающей и дающей силы, как в облике утерянной и позабытой прародины, так и в форме пронизывающего экзистенциального ужаса, приводящего к тому, что некоторые люди, долго живущие в Индии, сходят с ума, а по возвращении в Европу не способны адаптироваться к прежней жизни. Такие люди навсегда затеряны между двумя мирами. Сейчас путешествия в абсолютное инобытие утратили парадигму сцены и зрителя, лишены дуализма. Причем это амбивалентная ситуация, потому что для какого-нибудь японца Париж может оказаться таким же местом, каким для европейца — Индия. По своим друзьям, которых я когда-либо приглашала в Париж, я видела, что они либо необычайно расцветают, раскрываются и совершенно меняются, либо получают жесткую внутреннюю травму, а иногда даже погибают. Почему — мне непонятно. Возможно, в каждом имеется свой собственный Париж, отражающий какие-то архетипы. Сейчас путешествие обладает свойством самораскрытия. Нужно сказать, что даосское представление о беззаботном страннике очень справедливое и верное. Оно являет чудесное совпадение противоречий без напряжения. Действительно, в легкости путешествия забываются все прежние заботы. Это очень важный момент, потому что как только возникает напряжение, так теряются детскость и бессмысленность, обнаруживающие великую инициацию. Подлинное путешествие — это всегда инициация. Вспомним, что Господь, проповедовавший в странствиях, сказал: «Иго Мое благо, бремя Мое легко». Могу даже привести пример из своей жизни. Когда я выступала в Сантьяго, рассказывая о том, как в советское время меня преследовали, обыскивали, арестовывали, что происходило с моими друзьями, то меня спросили: «А как вы это вынесли»? Я ответила: «По своему легкомыслию». Они поняли значение этой фразы и рассмеялись. В Германии подобный ответ не был принят. А в Латинской Америке сформировался достаточный опыт духовной авантюры и страдания, который ведет к внутренней легкости. При этом заметим, что авантюризм можно понимать двусмысленно, в силу чего нужно сделать поправку к утверждению Александра об авантюрности пути. Сейчас очень много авантюризма, сопряженного с безответственностью и бездельем. Существует большое число авантюристов, для которых бегство — наилучший выход. Такие люди не способны к верности, лежащей в основании любого великого и благородного пути. Легкость рождается из огромного внутреннего потенциала, если только это настоящая легкость. Есть люди, которые постоянно странствуют, мы это наблюдаем даже в науке по так называемому феномену «научного туризма». Но на самом деле все они — просто паразиты, а не беззаботные и вольные странники. Я ни в коем случае не хочу обобщать, потому что никогда нельзя быть уверенным до конца. Самый отвратительный и никчемный человек может оказаться выше всех прочих перед лицом Бога и своей тайны.