От Кибирова до Пушкина
Шрифт:
Анне Ахматовой могильный топос, отчасти уже в повелительном варианте, был близок с самого начала, ср.:
Хорони, хорони меня, ветер <…> Закрой эту черную рану Покровом вечерней тьмы И вели голубому туману Надо мною читать псалмы. Чтобы мне легко, одинокой, Отойти к последнему сну, Прошуми высокой осокой Про весну, про мою весну. («Хорони, хорони меня, ветер!..»; 1909).
Я места ищу для могилы. Не знаешь ли, где светлей? Так холодно в поле. Унылы У моря груды камней. Я келью над ней построю, Как дом наш на много лет <…> Вот одни мы теперь, на воле, И у ног голубой прибой. («Похороны»; 1911; правда, речь идет не о собственной могиле.).
На Казанском или на Волковом Время землю пришло покупать. Ах! под небом северным шелковым Так легко, так прохладно спать <…> Как руки мои покроет Парчовая бахрома <…> Мне одной справлять новоселье В свежевыкопанном рву. («На Казанском или на Волковом…»; 1914).
Скрещением обеих версий могильного топоса (мечтательной элегической и активистской завещательной) с памятниковым и являются рассмотренные выше распоряжения Маяковского (Мне наплевать на… Пускай… пускай нам общим памятником будет…) и в еще больше степени — Ахматовой: Но не… Ни… Ни… А… Затем, что… И пусть… И… пусть… И… Совмещая памятниковость с завещательностью, Ахматова
379
Ср. отмеченную еще Эйхенбаумом ахматовскую установку на сочетание стилистики Баратынского и Тютчева с модернистскими приемами Анненского, а также введение в жанр лирической миниатюры новеллистической и романной сюжетики (Эйхенбаум Б. Анна Ахматова. Опыт анализа [1923] // Эйхенбаум Б. О поэзии. Л.: Советский писатель, 1969. С. 139–140). О сплетении лирики и эпики в «Реквиеме» см.: Эткинд Е. Бессмертие памяти…
Одним из топосов, промежуточных между завещательным и памятниковым, является «переименовательный», строящийся вокруг заявок (расчетов, надежд…) на переименование в собственную честь мест или иных объектов, связанных с собственной биографией, топос типично советский [380] . Характерный пример — стихотворение Веры Инбер (начинавшей эпигоном Ахматовой) «Переулок моего имени» (1933):
…Как бы ни мечтать об этом чуде, Как бы ни стараться и ни силиться, Никогда, увы, тебя не будет. Улица, Моя однофамилица <…> Ибо я тебя, моя широкая, Честно говорю, не заслужила <…> Это он, столь близкий мне по духу. Это он — мой будущий читатель, Чье полумладенческое ухо Серебрится персиковым пухом. Как и он, я знаю эту местность, Знаю все туземные проулки, Ибо я, да будет всем известно, Родилась в том самом переулке. В нем жила вторично много позже, Чуть не в девятнадцатом году я, И теперь опять же на него же, Честно говорю, я претендую <…> Главное же в том, что новым словом Он никак не переименован, Носит он фамилию, с которой Связаны банкирские конторы. Имя коммерсанта из Пирея Носит он, как носят эполеты. Разве это звонче и бодрее Имени советского поэта? В этом смысле пафос мой отчасти Я прошу рассматривать как просьбу. Я прошу у тех, кто в этом властен, Чтоб мое желание сбылось бы. Чтоб примерно лет через пятнадцать, Вслед за мной подвергшись перестройке, Именем моим бы называться Начал переулок не простой бы, А просторный, радующий взор бы, Крытый перламутровым асфальтом, Где бы наши собственные форды Запевали юношеским альтом. Где бы листья тополя чертили Солнечные эллипсы и ромбы. Чтобы озабоченный партиец, Проходя здесь, посветлел лицом бы, Улыбнулся в общем бы и целом И подумал «Здесь всегда легко мне». И при этом песню бы запел он. Автора которой он не помнил [381] .
380
По соседству с затрагиваемыми здесь топосами есть и другие, тоже посмертные, рассмотрение которых придется пока отложить. Это всякого рода (авто)эпитафии, «последние слова», мотив увековечения памяти покойных деятелей (= не авторов; ср. «Товарищу Нетте, человеку и пароходу» Маяковского) и мн. др.
381
Инбер В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. Стихотворения и поэмы. М.: Художественная литература, 1965. С. 213–216.
Этот поучительный творческий документ сочетает целый набор советских мотивов (напрашивается сомнение: уж не пародия ли он?). Тут и донос на чуждый буржуазный элемент (коммерсанта из Пирея), и заискивание перед начальством (Я прошу у тех, кто в этом властен; чтобы озабоченный партиец), и ссылки на свою духовную близость к детям — символу будущего, и присяга на верность социалистической стройке (Вслед за мной подвергшись перестройке…), и напускная скромность (мечтать о чуде, которого никогда увы… не будет; не заслужила; автора которой он не помнил), и нескрываемая настойчивость (я претендую)… Для нас в первую очередь интересны, конечно, черты, общие с рассмотренными выше топосами — могильным и завещательным. Это: детали желанного пейзажа (листья тополя и добавленные к ним индустриальные новшества); оптативы (мечтать; я прошу, прошу рассматривать как просьбу); многочисленные чтобы и сослагательные формы с бы, нанизывание однородных конструкций, описывающих желательные посмертные обстоятельства. Особенно красноречивы упоминания об общественных заслугах и открыто прописываемое обращение к властям предержащим (так прямо и названным: тех, кто в этом властен) — мотивы, в ином виде знакомые нам по памятниковым текстам Маяковского и Ахматовой.
Любопытно, что начало переименовательному топосу было положено как раз Маяковским, причем еще дореволюционного образца, — в поэме «Человек» (1916 — начало 1917; публ. 1918), где автор-герой, вернувшись на землю из скучного небесного бессмертия, узнает о присвоении его имени улице, ставшей местом их с любимой двойного самоубийства:
Куда я, / зачем я? / Улицей сотой / мечусь человечьим / разжужженным ульем <…> — Прохожий! / Это улица Жуковского? / Смотрит, / как смотрит дитя на скелет, / глаза вот такие, / старается мимо. / «Она — Маяковского тысячи лет: / он здесь застрелился у двери любимой». / Кто, / я застрелился? / Такое загнут! <…> Швейцара ударами в угол загнал. / «Из сорок второго / куда ее дели?» — / «Легенда есть: / к нему / из окна. / Вот так и валялись / тело на теле».
Переименование, причем не подхалимски-конформистское, как у Инбер, за счет греческого банкира, а вызывающе футуристское, за счет Жуковского [382] , производится без участия властей — надо понимать, силой поэтического и жизнетворческого величия.
Запальчивую ноту, напрочь отвергающую упование на государственные институты, внесла в переименовательный топос Цветаева, ср. ее стихи памяти Волошина:
В стране, в которой <…> Теперь меняют имена <…> Я гору знаю, что сама Переименовалась <…> [Я] гору знаю, что светла Тем, что на ней единый Спит — на отвесном пустыре Над уровнем движенья. Преображенье на горе? Горы — преображенье! <…> Вожатому — душ, а не масс! Не двести лет, не двадцать, Гора
— «Переименовать!» Приказ — Одно, народный глас — другое. Так, погребенья через час, Пошла «Волошинской горою» Гора, названье Янычар Носившая — четыре века. А у почтительных татар: — Гора Большого Человека.
382
На улице его имени в Петрограде (так никогда и не переименованной) жила Л. Ю. Брик (Перцов В. и Земсков В. Примечания // Маяковский В. Избранные произведения: В 2 т. Т. 1. М.: Советский писатель, 1963. С. 622).
А снижающе деконструктивная пуанта была поставлена в этой серии шуточной автоэпитафией Мандельштама «Это какая улица?..» (1935) [383] , где присвоение улице имени жившего на ней в ссылке поэта подается как самоочевидный факт — без апелляций не только к начальству, но и к гласу народному и мифологии бессмертия. Характерна подчеркнуто отрицательная величина этого памятника в виде не горы или высящегося монумента, а ямы.
Возвращаясь к финалу «Реквиема», не исключено, что стихотворение Инбер так или иначе (например, благодаря вниманию, уделенному ему Мандельштамом) присутствовало и в поэтическом сознании Ахматовой. Заряжая ее диссимиляционной энергией [384] , оно могло послужить дополнительным побуждением как можно решительнее оттолкнуться от прославления места, где она родилась, — той же, что у Инбер, Одессы, а главное — от наивной откровенности в оформлении заявки на официальное увековечение. Не проскальзывает ли среди прочего реакция на Инбер в написанных позже по другому поводу, но тоже на тему о посмертной славе строчках: Ахматовской звать не будут Ни улицу, ни строфу («Шиповник цветет. 4»; 1946)? [385]
383
Подтексты из Инбер и Маяковского указаны в: Гаспаров M. Л. Мандельштам // Мандельштам О. Стихотворения. Проза М.: ACT, Харьков: Фолио. 2001. С. 661. Ср., кстати, мандельштамовские строки: Криво звучит, а не прямо <…> И потому эта улица, Или, верней, эта яма — с инберовскими: Он так мал, по нем так редко ходят, Он далек от центра и трамвая. Он невесел при плохой погоде, У него кривая мостовая. По мысли О. А. Лекманова (электронное письмо ко мне от 26 августа 2009), одним из стимулов к написанию мандельштамовского стихотворения, возможно, послужили слова из статьи о советской поэзии 1934 года: «Ленинградец А. Прокофьев писал: …Я хочу, чтобы одна из улиц Называлась проспектом Маяковского» (Мирский Д. Стихи 1934 года. Статья II // Литературная газета. 1935. 24 апреля. С. 2).
384
О напряженных литературных взаимоотношениях между Ахматовой и Инбер (1890–1972) см.: Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 319–321.
385
О соотношении строфики «Поэмы без героя» с прецедентами у Кузмина, Сологуба и Амари см.: Тименчик Р., Топоров В. и Цивьян Т. Ахматова и Кузмин // Russian Literature. 1978. Vol. VI–III. С. 238–239, 293.
«Переименование» под углом зрения посмертной славы занимало Ахматову, ср. например, набросок «И отнять у них невозможно…» (1959), навеянный размышлениями об отрывке из бодлеровской «Жалобы Икара» на то, что его имя не будет присвоено месту его гибели (надписанном ей Гумилевым на фотокарточке 1907 года), о безымянной могиле Гумилева, о посмертной славе Пушкина и о вероятности будущего переименования Ленинградской области в Гумилевскую: …поэта убили, / Николай правей, чем Ликург. / Чрез столетие получили / Имя — Пушкинский Петербург. / Безымянная здесь могила / <…> / Чтобы область вся получила / Имя «мученика сего»; ср. ее «Слово о Пушкине» (Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. С. 274–276; Королева Н. Комментарии // Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 2 (2). С. 336–337; Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. С. 109–110).
Могильные тексты тяготеют к грамматической неправильности, которая вообще часто сопутствует поэтическому новаторству [386] . Заодно она может прямо — иконически — выражать тот содержательный надрыв, который напрягает структуру, сдвигая, а то и разрушая ее «нормальный» порядок. В могильном топосе линией опасного напряжения является, конечно, метафорическая (и гиперболическая) претензия субъекта на способность управлять своей посмертной судьбой. В область синтаксиса этот рискованный троп иногда проецируется в виде анаколуфов (нарушений правил грамматического подчинения), например, у Лермонтова и Кузмина.
386
Об ungrammatically как признаке конверсии и месте этого приема в структуре поэтического текста см.: Riffaterre М. Semiotics of Poetry. Bloomington: Indiana UP, 1978.
В «Выхожу один я на дорогу…» это прежде всего педалированный, но синтаксически не завершенный оборот не тем… (отсутствует ожидаемое продолжение типа каким… или которым…), а также некоторая шероховатость сочетания глагола заснуть с присоединенными к нему с помощью союза так, чтобы предложениями, описывающими желанные состояния. Конструкция «заснуть так, чтобы в груди дремали силы» еще, пожалуй, приемлема, но «заснуть так, чтобы надо мной пел голос и склонялся дуб» — это уже явная синтаксическая натяжка. Компенсирует — натурализует — ее совокупное действие ряда факторов: прозрачность подразумеваемого смысла (имеется в виду «спать в таком месте, где бы пел голос…»); аналогия со сходной правильной конструкцией («я б желал, чтобы мне пел голос…»); и инерция однородных конструкций (первая из них более или менее правильна, и неправильности начинаются вдали от управляющих слов так заснуть, чтоб). Задним числом, в стихах, ставших хрестоматийными, аграмматизм практически не замечается.
Анаколуф Кузмина развивает лермонтовский: Но еще слаще, еще мудрее… поужинать… и чтоб пахло левкоями и т. д. Предикаты поужинать и чтоб пахло образуют однородную пару лишь с трудом, но если ее зависимость от слаще до какой-то степени приемлема, то от мудрее она зависеть уже никак не может. Однако и тут прозрачность семантических и синтаксических намерений и общая инерция периода натурализуют насилие над синтаксисом, а поэтический успех стихотворения закрепляет и узаконивает его.