От Лондона до Ледисмита
Шрифт:
Ничего не оставалось, как только биться о препятствие, надеясь, что железо постепенно прогнется, сломается и мы проскочим. Пока мы бились, враг тоже не сидел сложа руки. Я уговаривал машиниста не торопиться и толкать осторожно, ведь если паровоз сойдет с рельсов, мы лишимся последнего шанса оторваться от противника. Паровоз еще несколько раз толкнул препятствие без видимого результата, и тут в переднюю его часть попал снаряд, который поджег деревянную надстройку. Машинист прибавил пару, и мы с разгону еще раз врезались в препятствие. Раздался скрежет, машина качнулась, остановилась, опять рванулась и со страшным скрипом протиснулась вперед, царапаясь о перевернутый вагон. Ничего, кроме ровных рельсов, не лежало теперь между нами и домом.
Казалось, мы добились
На локомотив погрузили как можно больше раненых — они стояли в кабине, лежали на тендере и прижимались к предохранительной решетке. Все это время снаряды вонзались в мокрую [360] землю, взметая вверх облака белого дыма, со страшным грохотом разрывались над головой или ударяли в паровоз и в железные обломки вокруг. Помимо трех полевых орудий, которые оказались 15-фунтовыми пушками, нас постоянно обстреливал пулемет Максима. Мелкие пули, которыми он нас поливал, разрывались вокруг с отвратительными хлопками. Одна, как я помню, врезалась в башмак паровоза прямо перед моим лицом, превратившись в яркую желтую вспышку и заставив меня гадать, почему я все еще жив. Другая попала в кучу угля в тендере, взметнув в воздух тучу черной пыли. Третья — и я тоже это видел — попала в руку одному из Дублинских фузилеров. Вся рука была раздроблена — кости, мышцы, кровь, униформа — все перемешалось в ужасную кашу. Внизу висела кисть, неповрежденная, но раздувшаяся раза в три. Вскоре паровоз был переполнен и пополз к дому — несчастный, жестоко избитый локомотив, с горящей деревянной надстройкой и пробитыми баками, из которых вырывались струйки воды. Пехотинцы тянулись рядом с ним, ускоряя шаг.
Увидев, что паровоз уходит, буры усилили огонь, и солдаты, до тех пор хоть как-то укрытые железными вагонами, понесли серьезные потери. Многие из добровольцев упали, раненые в ноги. Там и сям люди падали на землю, некоторые пронзительно кричали, что редко бывает на войне, и просили помощи. Около четверти отряда вскоре было убито или ранено. Снаряды, летящие вслед отступающим солдатам, разбросали их по всей дороге. Не было больше ни порядка, ни контроля. Паровоз, набирая скорость, оторвался от толпы отступающих и вскоре был в безопасности. Пехота продолжала бежать вдоль дороги по направлению к домам; я искренне полагаю, что, несмотря на беспорядок, они могли бы оказать сопротивление, если бы нашли укрытие. Но в этот момент произошел один из тех несчастных инцидентов, которых было так много во время этой войны.
Раненый рядовой солдат, нарушив приказ не сдаваться в плен, взял на себя ответственность и поднял белый носовой платок. Буры немедленно прекратили огонь, и дюжина всадников, побуждаемых мужеством и гуманностью, поскакали с холмов к разбросанным вдоль дороги беглецам, из которых мало кто заметил белый флаг, а некоторые продолжали стрелять. Они громко [361] крикнули, чтобы те сдавались. Солдаты, не зная, как поступить, сложили оружие и сдались в плен. Лишь те, кто был дальше от всадников, продолжали бежать. Некоторых из них подстрелили, некоторых поймали, но кое-кому удалось уйти.
Что до меня, то я был на паровозе, когда преодолели препятствие, и оставался там, в набитой людьми кабине, прижатый к человеку с перебитой рукой. Так я проехал ярдов 500 и поравнялся с отступающими, из которых приметил одного, молодого офицера, лейтенанта Френкланда, который со счастливой, уверенной улыбкой на лице пытался собрать своих людей. Когда мы добрались до домов, где было решено занять оборону, я спрыгнул на рельсы, чтобы дождаться идущих сюда людей. Этим объясняется и адрес, откуда отправлено настоящее письмо. Локомотив скрылся, и я оказался один в неглубоком овраге, вокруг не было видно ни одного нашего солдата, так как все они сдались. Затем неожиданно на рельсах у конца оврага появились двое, но без униформы. Поначалу я принял их за дорожных рабочих, но затем до меня дошло, что это буры. Моя память хранит их образы: высокие подвижные люди, одетые в темные просторные костюмы, в выгоревших шляпах с широких полями, опирающиеся на ружья. Они стояли меньше чем в ста ярдах от меня. Я повернулся и побежал вдоль рельсов, и единственной моей мыслью было «меткость буров». Просвистели две пули, всего в футе от меня, по одной с каждой стороны. Я бросился за насыпь, но она не давала прикрытия. Я еще раз взглянул на них — один опустился на колено и прицелился. Я опять бросился вперед. Движение казалось моим единственным шансом. Вновь в воздухе просвистели две пули, но меня не задели. Я не мог этого вынести. Нужно выбраться из канавы, из этого проклятого коридора. Я вскарабкался на насыпь. Позади взметнулась земля, что-то ударилось мне в руку. Но за канавой была небольшая впадина. Я скорчился в ней, пытаясь отдышаться. С другой стороны дороги показался всадник, который скакал ко мне, что-то выкрикивая и маша рукой. Он был от меня в сорока ярдах. Будь у меня ружье, я легко мог бы застрелить его. Я ничего не знал о белых флагах, а пули привели меня в бешенство. Я потянулся за маузером. «По крайней мере, этого», — сказал я себе. Но, увы, я оставил оружие в кабине паровоза, чтобы оно не мешало мне растаскивать обломки. [362]
Между мною и всадником была проволочная изгородь. Попытаться бежать? Но мысль еще об одном выстреле с такого близкого расстояния доконала меня. Смерть стояла передо мной, беспощадная угрюмая Смерть, со своим легкомысленным спутником — Случаем. Я поднял руки и, как лисицы мистера Джоррокса, крикнул: «Сдаюсь!». Затем нас согнали в жалкую кучу вместе с остальными пленными, и только тогда я заметил, что моя рука кровоточит. Пошел дождь.
За два дня до этого я написал домой, одному высокопоставленному офицеру, чьим другом я имею честь быть:
«В этой войне слишком многие сдавались в плен, и я надеюсь, что людей, которые так поступали, не будут поощрять».
Но вмешалась судьба и, со свойственной ей иронией, как бы попыталась сказать мне, повторяя, мне кажется, слова Раскина:
«Очень мало значит, справедливо или несправедливо ваше суждение о людях, но очень много — добры они или нет». Этими словами я и закончу.
Претория, 24 ноября 1899 г.
Когда пленные, захваченные после уничтожения бронепоезда, были разоружены и собраны вместе, обнаружилось, что среди них было пятьдесят шесть здоровых или легко раненых солдат. Те, кто был ранен серьезно, лежали на пути нашего бегства. Буры столпились вокруг, с любопытством глядя на свою добычу, а мы поели немного шоколада, который по счастью, так как мы не завтракали, сохранился у нас в карманах, сели на сырую землю и задумались. Дождь струился с темного свинцового неба, а от конских попон поднимался пар.
Раздался приказ «Вперед!», и мы, образовав жалкого вида процессию — два несчастных офицера, ободранный корреспондент без шляпы, четверо матросов в соломенных шляпах с золотыми буквами «H. M. S. Тартар» на ленточках (несвоевременное легкомыслие!), около пятидесяти солдат и добровольцев, два или три железнодорожника — двинулись в путь, сопровождаемые энергичными бурскими всадниками. Когда мы взобрались на низкие холмы, окружавшие место сражения, я обернулся и увидел паровоз, быстро удалявшийся от станции Фрир. Кое-что, однако, уцелело после катастрофы. [363]