От мира сего
Шрифт:
Он орал на своего первого помощника. Я слышал из-за плохо прикрытой двери.
— Слишком много понимаешь. Кто тебя просил эти вопросы задавать? Дурак! Хочешь быть умнее меня! Да ты знаешь, что означает небрежно брошенное тобою «халатность»?! Думать надо. Это ведь статья. Да ты у меня здесь всех пересажаешь. И меня. За мной повторяй, а сам не лезь. Дурак еще. Дисциплина — это осознанная необходимость быть глупее начальства.
Я стою за дверью и не решаюсь войти. О ком это он? Кто халатный? Еще у кого-то что-то случилось?
Я вошел. Он стоял пригнувши голову
— Во где вы все у меня… — Увидя меня, фразу оборвал. Я понял — он все знал уже. И тем не менее легко и ободряюще мне улыбнулся и сказал:
— Иди посмотри больного на пятом этаже. Завтра оперировать будешь. Рак толстой кишки.
Он не дает мне упасть. Ничего сейчас мне не сказал. Этим он сказал, что я человек, а не г…. , несмотря на то что я все-таки г….
Я пошел смотреть больного.
Хорошо, что я пошел посмотреть его, этого больного. Я его посмотрел и ничегошеньки не понял, ничегошеньки не запомнил.
Я думал о себе, о Начальнике, я думал — кто он, какой же он все-таки, кто я, какой же я все-таки?
Когда я вошел к нему снова, он разглагольствовал:
— Почему это повезло?! Видите ли, мне повезло — я профессор, а ему не повезло — он ничто! Да когда мы учились, я никуда не ходил, ни на какие танцы, ни в кино, никуда; но я дежурил, дежурил, оперировал, ассистировал. А он? Он танцевал, он занимался спортом, он ездил на соревнования. Он получал от жизни удовольствия. Вот поэтому я — «король, а у него в душе осень», как писал Бабель. Я все сам. Я себя сделал сам. Я горбом своим, упорством, умом сделал сам. Повезло! Труд, а не везение. Сам. Сам. Все сам. А теперь я могу танцевать сколько хочу и стричь купоны. Вот могу ничего не делать, а только стричь. И стригу. Я сидел и совершенно отчетливо понимал, что не буду завтра оперировать. И не оперировал. Я смерть как давно уже не оперирую.
Пьяный стоял в конце темного коридора. По лицу его текла кровь. Волосы были как шлем из-за спекшейся крови. Он размахивал какой-то палкой, а вокруг носились белые тени, норовя схватить его и потом, наверное, зашить раны или просто осмотреть хотя бы.
— Не дамся! — вздыбливался в дымчато-сером конце коридора пьяный дурак, крутя дубинку над головой.
Сзади пьяного появились белые тени-люди с белой простыней и стали тихо подступать к нему.
— Пошли прочь! — продолжал пыточно паясничать пьяный, пытаясь проскочить мимо нас.
Один из людей в белом шариком кинулся под ноги бузотеру. Тот свалился. На него навалились…
— Сууки! — сипло стал стонать спеленатый.
Вдруг как-то странно начала подниматься кверху вся масса копошащихся тел.
Мы с Начальником рванулись на помощь, и, по-видимому, от этого рывка я проснулся.
Все равно не спишь спокойно, а я уже давно свидетель, а не оператор.
МУЗЫКА
— Может, вы, хотя бы временно, прекратите храпеть!
На меня смотрели злые глаза, которые выглядели чуть раскосыми. Да-а, а мне всегда казалось, что музыка умиротворяет, делает людей мягкими, стеснительными. Вишь, как он резок в сознании своей правоты. Он прав.
Я помню себя на пятнадцать лет моложе. Еще никаких больных. У меня были большие часы военных времен. Они громко тикали, и я убирал их в карман. Мешали — я не был глух.
А если рядом со мной кто-нибудь засыпал, я старался не глядеть — стеснялся. И сейчас, когда я веду занятия со студентами и кто-нибудь засыпает, я тоже отворачиваюсь, тоже стесняюсь. Тихо стесняюсь. Я нем.
Музыка в те времена на меня наплывала, и я в ней плавал, она вносила в меня, в мои мысли, совсем не то, что я слышал, но всегда что-то очень соответственное музыке этой все равно. Музыка чуть-чуть туманила мозги, чуть-чуть освобождала от бытия, я чуть-чуть больше себе позволял и все-таки становился мягче. Вот вино-то ведь не делает ни мягче, ни спокойнее, а? Впрочем… оно глухо делает немым.
— Может, вы, хотя бы временно, прекратите храпеть?
Как скользко идти по тротуару. Пойду через бульварчик. А эта женщина убирает снег и даже не повернется. Знать никого не хочет. Вот ведь как размахивает метлой — подметает. Она при исполнении своих служебных обязанностей, поэтому не смотрит. Она считает себя вправе не смотреть по сторонам. Она при своем деле. Она честно и правильно делает свое дело. Чего смотреть-то!
Безобразие. Ведь наверняка слышит мои шаги. Размахивает метлой на всю дорожку. Полное презрение ко мне, человеку: ведь она честно и правильно делает свое дело.
Вот только если она меня заденет!..
Ведь это почти нарочно. Ближе. Палка мелькает. Ближе. Сейчас ударит.
УДАР!
— Извините… — я сказал.
Конечно, ведь если на всех оглядываться, разве уберешь. Сами должны смотреть.
Конечно, проходит толстеющий интеллигент, хорошо одет, медленно идет, не спешит… То ли после пьянки, то ли после еще какого-нибудь там непотребства… А она получает мало… Она и злится. Зря. Я то…
УДАР… — я нем.
— Может, вы, хотя бы временно, прекратите храпеть! Почему он так громко? Я ж не глухой. Музыка ж вокруг, а я?
Сколько времени я уже не был в консерватории! Звуки падают в меня, как в глубокую бочку. Они не находят дна. Я прислушиваюсь. Я жду, когда раздастся отзвук со дна. Нет. Или бочка без дна, или глух я?
Раньше я сидел в консерватории всегда во втором амфитеатре. Передо мной был барьерчик, я клал на него локти, а пальцы запускал в волосы. Они еще были. Я закрывал глаза. Голова моя лежала на руках, на барьере… Я никогда не засыпал.
Я живой, я хожу, двигаюсь, работаю, пью, слышу, говорю, еще читаю…
Но у меня умерли половина зубов, четыре пятых волос, у меня плюс килограммов, у меня умерло что-то еще…
— Может, вы, хотя бы временно, прекратите храпеть!
Сегодня утром на работе мой товарищ рассказывал о прошедшем дежурстве.
«Привезли женщину из-под поезда. Внесли. Белая. Остроносая. Вроде мертвая. Думаю — шок. Пульс есть, нет? Хватаюсь за руку. Рука остается в руках. Рука оторвана. Мертвая, конечно, уже. Отправили в морг».