От мира сего
Шрифт:
— Хорошее исследование. Молодые исследователи всегда очень увлечены своими исследованиями и хотят все сказать, что есть у них в голове. Потом они начинают больше ценить свои слова и время аудитории. Учтите, что мы не знаем всего, что может рассказать нам докладчик, специалист этого узкого вопроса. Поэтому вы должны говорить только основы…
Тут я отвлекся и вспомнил конференцию, на которой я вот так же докладывал свою диссертацию перед защитой. И ты мне тогда сказал, что здесь сидят не школьники, чтобы я не рассказывал основы, а только сообщил полученные мною факты. Может, в тот раз ты считал, что «тогда надо было так».
— …И здесь, в этой больнице, окопалось много не знающих и знать не желающих. Думающих, что наука — это так просто. А это
Затем ты поздравил докладчика с успехом, напомнив, что кому коврижки, кому тумаки и шишки, и снова обратился ко всем:
— Чтобы через неделю мне представили все данные о количестве, какие именно, и как часто, и у какого контингента больных берутся, и какие выводы сделаны при следующих исследованиях, — ты назвал несколько специальных лабораторных анализов, которые нужны не столько больным или врачам, сколько диссертациям, ВАКу и оппонентам. — Мне нужны истинные цифры, а не франко-потолочные. С потолка я и сам могу взять. Эти высосанные цифры может принять администрация больницы — они любят науку. А я, профессор, я люблю практику. Мне надо знать… Кто пишет протокол конференции? А то будете потом из себя девственниц корчить, будто ничего не знали, будто я ничего не говорил. Про вас, товарищ заведующий, говорят, что вы порядочный человек и будто это хорошо. Так думают мои помощники, а мне на это наплевать — клиника не выставка моральных ценностей. Мне нужна работа, нужны знания, поэтому все эти данные вы должны мне представить через десять дней. И не запоминайте, а записывайте. Записывать надо все, что говорит начальство. На память не надейтесь. Все.
Вот так ты и завершил свое последнее явление хирургическому корпусу.
И пока ты смотрел в окошко на детей, я вспоминал утро и этот еще продолжающийся разговор. А может, тебя было два? Три? А может, всех нас — два, три?..
Ты отвернулся от окна и сказал: «Смотрю я на детей и думаю: все-таки очень силен материнский инстинкт у женщин. Они даже любят, когда близкие болеют, особенно если это взрослые дети. Они снова утверждаются в мысли, что без них не обойтись. Они себя снова чувствуют носителями жизни, собственно, каковыми они и являются. Поэтому плохо, когда у нас вместо сестер в больнице появляются братья. Они физиологически не могут ухаживать за больными. А вот дети требуют максимального ухода, заботы, и пока здоровые — тоже».
Я тупо кивнул головой и продолжал думать о конференции, и, наверное, я тебя индуцировал, потому что вдруг ты сказал: «Знаешь, мы всегда говорим о своих ошибках: ищи дефект в своих действиях, ошибся ты сам, если кровит сильно — не перевязал сосуд, например, и тэдэ, только при анализе своих ошибок возможно совершенствование, это выгодно скажется на больных и тэдэ и тэпэ. И много еще правильного мы говорили по поводу своих ошибок. Вообще, будешь копаться в собственных ошибках — обретешь свет. А вот в сегодняшнем докладе он хорошо сказал, что, когда начинается кровотечение, хирург прежде всего ищет не перевязанный или плохо перевязанный им сосуд и теряет время. На самом деле просто кровь стала плохо свертываться, и нужно быстро применять соответствующие медикаменты. А время теряется из-за неуверенности в себе и поиска собственных ошибок. Нет, наверное, все-таки нужна не только уверенность, но и самоуверенность. А с другой стороны, почему так здорово эволюционировала европейская медицина по сравнению с китайской, тибетской или африканской? Европейские врачи и шаманы ничего не умели, не знали и всегда были на самом деле не уверены в своих действиях. Поэтому искали и прогрессировали. А у тех врачей было много всяких действенных средств, они много умели, даже кожу шить муравьями могли, они были очень уверенными и застыли у своих вершин на века. А? Как думаешь?»
И я опять не выдержал, опять порезонерствовал: «Конечно, приспособились к существующему, и кончилось развитие».
Ты посмотрел на меня внимательно и пусто. Ты куда-то еще посмотрел за меня и сразу заторопился домой.
Вот и весь наш последний день в клинике. Ты не оперировал в тот день, но ты уже болел, поэтому и не ехал домой так долго.
Когда мы вышли на улицу, ты забыл, что торопился домой, и предложил пойти пообедать в ресторан. Тихо и спокойно предложил пойти пообедать в ресторан. Я не понимал, что с тобой происходит, да и сам ты тоже не понимал тогда ничего.
Мы сели в такси, я сел сзади и приготовился к разговору с затылком, я весь день не учитывал твоего необычного настроения, необычного состояния. А ты повернулся ко мне полным фронтом:
— Знаешь, Сереж, настроение у меня что-то… Ничего, что ты со мной пойдешь? Не спешишь?
«Просьба начальства — уже приказание», — вспомнил я один из твоих любимых серьезных шутливых афоризмов. Я думал по привычке, по шаблону.
— Нет, не спешу.
В ресторане мы заказали себе водки. Заказали много, ты заказал много, и я, живя по твоему шаблону, думал, что, как всегда, ты пить не будешь, будешь бояться сказать лишнее, хотя, если б я думал как внимательный товарищ, без предвзятости, я бы понял, что водка тебе необходима для продолжения тона нашего разговора, а я думал, что придется пить в основном мне. Тогда я так ничего и не понял. Еще не понял.
Ты сразу же начал пить. Пить помногу и не дожидаясь, когда нам принесут есть. Я понял, что ты хочешь развязать себе язык.
— Скажи, Топорик, что во мне главное?
— А все. Если пришло время спать — сон главное в этот момент. Надо есть — еда становится главным.
— Ну, а как судить обо мне будут? Путаюсь я в себе весьма. Другие мне яснее. Знаешь, мне почему-то легче думать, да и поправлять чужие грехи, чем свои.
— Вот это-то и есть главная беда: другие нам всегда кажутся яснее, чем мы сами себе. Поэтому и советуют мудрецы не судить других.
— Да. А я сужу. Так само получается, по работе так получается. Очень мешает жить это идиотское понятие — «престиж». Сколько душ сгубила забота о «престиже».
— А что это вы? Расстроены чем-то?
Я и это сказал механически, светски, бездумно.
— Знаешь, как увидишь себя, так сказать, с грязной стороны, как подумаешь, что люди, близкие мне люди, могут обо мне плохо думать, — тошно становится. Ты говоришь: не суди, а обо мне, наверное, тоже судят. И ты судишь. А мне хочется крикнуть всем: «Не думайте обо мне плохо, пока я жив. Ведь жив, — значит, всегда могу хорошее сделать. Не надо мне меня грязным показывать, а то и я начну о себе только грязно думать. Тогда все, тогда пути к улучшению не будет». Ведь пока я жив — я не безнадежен, а?
Ты еще выпил и закусил опять сигареткой.
— Почему вы так думаете, что вас судят? Если вы сделали что не так — так, может, вас жалеют.
— А это еще зачем?! Этого я не хочу. При чем тут жалость? Давай выпьем. — Выпили. — Чего молчишь?
— А боюсь.
— Говори, Сергей, настроение у меня такое. Сделай одолжение. Тем более если жалеешь. Ну-ка скажи, что за жалость?
— Да вот считаю, что хорошая это мысль: «Пожалей ближнего своего, как самого себя». Во всяком случае, это более реально сегодня, чем полюбить его, ближнего или дальнего своего. Впрочем, «дальнего» еще можно, это еще более или менее легко, а вот ближнего — много труднее. Пожалей ближнего своего. Человек не всегда заслуживает уважения, любви, но всегда заслуживает сострадания.
— Может, ты прав. Но все равно не надо искать и копаться в плохом, пока человек жив. Не говори, даже жалея, плохое, пока человек жив.
— А если умер, тем более: «О мертвых или хорошо, или ничего».
— «De mortuis aut bene, aut nihil». Вот это-то и неправильно, Сергей. О мертвых можно говорить что угодно. Они уже никогда не исправятся — полная безнадежность. Мертвый — застыл. Вот тогда, если невмоготу, — суди. Что было, то было. Во всяком случае, судимому ты уже плохого не сделаешь ничего.