От мира сего
Шрифт:
— Да, но без очков. Очень непривычно. Опять помолчали. Приемлемо!
— Но и молодые болеют.
— Болеют, болеют.
— Ничего не определяет возраст.
— Судьба.
— Сие от нас не зависит.
— Диалектика. Все течет, все изменяется.
— Да-а. Диалектика, диалектика.
— Да-а. Все мы не молодеем. Закон природы.
— Что делать? Бог дает — бог берет. — Помолчали.
— Приемлемо!
— Вот де Голль! А? Ну дела!
— Он думал — умнее всех.
— Ан нет, конечно. Но когда вся страна бастует. Дал маху, конечно. Жестко больно брал.
— Да
Опять ненадолго притих гул-шепоток.
— Не хватает в Москве кладбищ.
— Да и крематорий не справляется. Нужен новый.
— Говорят, строят.
— А в Ленинграде нет.
— Нет. Только в Москве. Один на всю страну. Приемлемо!
Еще одна группка. Ученички-помощнички. Сергей включился в беседу:
— Да-а. Мы больше думали — как он нас любит или не любит — и совсем не думали — как мы любим его. А потому простим ему все прегрешения, вольные и невольные.
— А он искал любви? Искал, наверное.
— Искал, но своим путем, каким-то странным.
— Пути человека ведь неисповедимы.
— Человека. Да-а.
— Да-а. Бог дал — бог взял; так вроде говорят?
«Ну пусть говорят. Пока для них все приемлемо. А вот что он говорил перед смертью? Что? Перед самой смертью люди иногда вдруг резко мудреют. Это я иногда замечал»,
Сергей отошел и от группы помощников и учеников.
А потом, как обычно, начался митинг-панихида открытием, и шел он, как всегда, речением. И всего их было пять речений. И никто не думал о жене, детях, и рвали их на кусочки потихоньку этими речениями.
Говорили, что Начальник свой труд и жизнь отдал советской брюшной хирургии. Топорков тут же включил свою мыслительную систему: «Почему советская брюшная хирургия? А есть не советская? Надо было сказать: положил живот свой на алтарь брюшной советской хирургии. Положил живот. Откуда все эти слова-то? Положил не брюхо, а живот на хирургию брюха, положил живот на киот. А говорит-то кто? Большие друзья были. Правильно Начальник его не любил. Надо же придумать — „советская брюшная хирургия“. Господи! А этот-то, этот друг-приятель. Иначе начать речь, как „мне выпало большое счастье…“, он не мог, невежество, — „работать с ним три года“. Бестактные люди. А жене и детям — стой и слушай про какое-то счастье его. А вот ей выпало большое горе. Жаль, у них нет внуков еще. Сейчас бы она пришла домой, а дома маленький мальчик или девочка — они бы живо отвлекли. Они чудовищно бестактны, дети, и никто, как они, не может столь неумолимо отвлечь от тяжких мыслей и при этом с невероятной объективной деликатностью».
Скоро речи сказываются — скоро и дела делаются. Уже пора в крематорий, чего-то говорить и договариваться, чего-то готовить, и приготавливаться. Он хоть и не работал уже в клинике, но остался своим. Все остальные беды сгладились как-то. Он был уже не настолько свой, чтоб ехать в машине с гробом, но свой настолько, чтобы не ехать в обозе, поэтому его и послали в крематорий вперед, для организации.
Во дворе крематория стояло много народу, и по некоторым полузнакомым лицам, по всему он понял, что они ждали его Начальника. Были даже больные, которых он почему-то узнал. А обычно он их не узнавал на улице в цивильном платье. Когда они снимали свои больничные одежды, узнать их было трудно. А тут узнал вдруг.
Как это нелепо — больные хоронят своего врача.
Еще нелепее — хирурга.
Все дела были быстро сделаны, и он вышел обратно во двор. Не было таких знакомых, чтобы можно было присоединиться, поболтать, покурить.
Вот стоит группа пожилых лысо-седых людей в серовато-бежевых летних пальто и почти все в очках. Наверное, родственники.
А вот еще группа людей, без особых отличительных признаков и более или менее различных.
Он стал прохаживаться. Стал прислушиваться.
— …Знакомства все у нее странные. Ведь в наше время… А в клумбу в эту высыпают прах невостребованных.
— …Что-то запаздывают. Впрочем, сюда никогда не опаздывают. ВСЕ приходят раньше времени…
— …Придется расширять здесь все со временем…
— …Все мы временные гости на земле…
— …Самочувствие мое последнее время оставляет… Приемлемо!
У входа в помещение написано: «Главный зал крематория».
Странно выглядят здесь все слова эти. Что тут может быть главное?
А внутри урны, урны, урны… В нишах, под стеклом, на постаментах. И даже особо отмеченные: Соловьев Ф.К., родился 15 мая 1873г., умер 1 июля 1927 года. И дальше золотом: «Первая кремация в СССР».
Похороны. Хоронить. Спрятать, значит. А если жгут? Возгоняют? Палят? Как же сказать про кремацию по-русски?
Когда гроб стали вносить в «Главный зал», навстречу вывалилась толпа уже похоронивших. А дверь узкая. Кому же уступать дорогу? Мертвому или живому? Людям, которые несут тяжелое тело, чужое в гробу, или старушкам, которые еле тащат свое тело.
Разобрались. Разминулись. Разошлись.
Какой-то странный постамент для гроба. Все собрались вокруг. И весь предбанник странный в этом «Главном зале». Здесь можно постоять молча, в тишине, пока в той части зала происходят предыдущие… нет, предварительные… совсем не то… предшествующие, тоже не совсем то, но все же… Наверное, надо говорить «раньшие похороны» и «позжие похороны». Как-то нет того богатства в могучем и великом русском языке, чтобы выразить конвейерность работы крематория.
В той части зала вокруг возвышения с гробом столпились родственники и все провожающие «раньших похорон». Там вспыхнул яркий свет. Профессиональный громкий голос, почти окрик: «Встаньте так. Нет, вы подвиньтесь». И еще громче: «Сюда свет». Толпа движется, переливается, перегруппировывается, фотографируется. Лишь гроб остается неколебимым.
Софиты погасли, и музыканты относительно тихо заиграли «Песнь Сольвейг». Кто-то там стал кричать, всхлипывать громко. Крики эти и всхлипывания бились под куполом «Главного зала» и обрушивались сверху на партию провожающих и находящихся еще в предварительном отсеке зала и ожидающих своей очереди, столпившихся у своего гроба. Била по мозгам, даже равнодушным, абсолютная несхожесть двух скорбящих групп, двух горь, которые все же объединялись одной причиной — крышей.