От рук художества своего
Шрифт:
Канцелярия от строений выполняла предписание ее императорского величества: найти того среди мастеров, кто по искусству живописной науки достоин быть в ведомстве на место означенного умершего мастера Матвеева. Спрашивали совета у Растрелли. К присяге решили наконец привести Михаила Захарова, обучавшегося художеству за границей, в Италии. Не судьба была этому мастеру устоять на матвеевском месте. Меньше месяца пробыл Захаров на посту начальника живописной команды, и уже его жена, ставшая вдовой, так же, как и Ирина Степановна Матвеева, просит выдать ей жалованье мужа, так как он "волею божей умре".
Угасли
Бог его знает, как сам Варфоломей Растрелли выдерживал, как отец его сносил все напасти! И не только сносил, но и создал столько превосходных кунштов!
Они были в узде. Самый выносливый, ретивый, могучий конь, если его не выпрягать, рухнет. Художники, покуда могли, держались.
Растрелли, печальный, величественный, уже слегка сгорбленный возрастом, стоял у окна и смотрел на липы, с которых слетели последние сухие листья.
Было тихо. Затаилась нескончаемая Русь, умолкли все ее большие и малые колокола, притих работный люд, не шумели и разбойники по лесным чащобам, и кандальные не бренькали ржавыми цепями.
Весь мир божий, получив необходимую передышку между летом и зимой, наслаждался короткими минутами земного счастья. И был он очень простой и трогательный в этой тишине под белым небом.
Судьба не баловала Растрелли. Хлебнул он и горьких мук, и убийственного равнодушия. В земле были его дети, а на земле стояли дворцы. В новом граде Санкт-Питер-Бурхе катила свои холодные воды спокойная Нева, а в Москве серые мужики сплавляли по Яузе сырые бревна. Ох, сколько довелось всего перенести, как у обер-архитектора за длинную его жизнь изнывала душа, как меркло в глазах, как отшибало память! Все было в его жизни, а искусство оставалось радостным, волшебным. Как ему удавалось пробить лбом стену невежества, холуйства, бессмыслицы, он и сам не знал. Но сохранить образ классической гармонии, пронизать огромный и широко растянутый фасад цельным ритмом — это он знал. И знал так, что хоть в смоле его кипяти — не вышибешь!
Стояли его дворцы — безмолвные, нарядные, гордые.
Это была роскошь. Это была победа. Это был праздник. Дворцы были пронизаны духом торжествующей свободы. Могучий поток лестниц, колонн, сочная и причудливая игра света и тени — в этом Растрелли не имел себе равных во всей Западной Европе.
"Нужно уметь бесстрашно заглянуть в бездну, — размышлял Варфоломей Варфоломеевич, — все дело в мужестве, оно возвышает человека. Не стоит бояться поражения — всегда кажется, что ничего не выходит, а потом видишь: все-таки что-то получилось. Гораздо хуже, когда поражение как две капли воды похоже на удачу".
Казалось ему, что он идет по нескончаемой дороге, которая внезапно выводит его к триумфальной арке, созданной каким-то блистательным мастером. Быть может, дорога эта вела прямо в рай. Только она была мрачновата. Наверное, и рай — такой же…
Вечная земля — Россия, со своими полями и суходолами, суровыми ликами святых и угодников в церквах, со своими белыми монастырями, мужиками и бабами, неуклюжими, косолапыми, обнищавшими, но неунывающими. Обер-архитектор припомнил ведомость, по которой он получал жалованье в Канцелярии.
Воспоминанье кольнуло его.
Там, в той ведомости,
Отрешенный от всего, Растрелли смотрел в одну точку и все пытался понять — видел он недавно Ивана Никитина или нет или померещилось ему, от рассказа Романа.
Тянулся бесконечный золотой фасад. Без мелочной игры узора, тяжеловесности и беспокойного плетения линий. Все было крупно, ясно, устойчиво и легко. Архитектурная фраза лилась могучим потоком. Глаз охватывал целое, переходил к частям, взбегал к окнам верхнего этажа, повторявшим очертания нижней части фасада. Да, это был Петергоф — Растрелли узнал его — с мощной гармонией и жизнерадостной красочностью. Петергоф, рожденный горячим беспрерывным вдохновением.
Но даже самый лучший, беспечный и заповедный фасад не мог скрыть бед и несчастий гениальных художников, возвысивших Россию в ее переломный момент. Художнику истинному всегда больше хотелось выразить общий тип человеческого благородства и красоты. А то, что вокруг себя видели они всяческих монстров, не суть важно…
Скоро придут непогоды — и в Москве, и в Санкт-Питер-Бурхе подернется небо темной тяжелой завесой. А в дальних краях все так же будет светить солнце. И плеск моря будет, зовущий жить и надеяться. Море… То синее, то зеленое, то фиолетовое. Оно вздымается отвесно, соединяясь с небом, скрывая линию горизонта.
Растрелли, печальный, величественный, стоял у окна и смотрел на липы, с которых слетели последние сухие листья.
* * *
Окна были распахнуты прямо в сад. Теплой была римская полночь. В серебряных канделябрах, потрескивая, ярко горели толстые свечи.
В большую залу вливался густой душистый аромат ночных запахов.
За изящным столиком у окна сидели испанский живописец Франсиско Гойя и маркиз Маруцци — русский поверенный в итальянских городах. Дипломат выполнял личное поручение императрицы — склонить Гойю в российскую службу. Склонить любой ценой.
Маленький, румяный, ослепительно одетый маркиз, потягивая из бокала вино, говорил:
— Российское правительство, господин Гойя, уполномочило меня предложить вам самые выгодные условия для службы живописцем в Петербурге. Вас ждет место первого придворного живописца. Нам известно, что на родине вы получаете за картон три тысячи восемьсот реалов. Мы обязываемся платить вам вдвое больше. И за портреты царской фамилии тоже вдвое больше, нежели платит вам король.
Темно-серые внимательные глаза Гойи вспыхнули. Он поднял тяжелые веки, едва заметно усмехнулся.