От Сталинграда до Днепра
Шрифт:
Все молча напряженно ждали.
Я встал, выпрямился по стойке «смирно» и доложил:
— Украденный хлеб не обнаружен!
Мгновенье на лице комбата держалось выражение удивленного недоумения, но тут же его глаза мне сказали: «Молодец!» — и он засунул наган обратно в кобуру.
Ничего не сказав больше, комбат исчез в направлении КП батальона.
Вся рота вздохнула облегченно. Не задавая больше вопросов, где же пропавшая буханка, каждый отрезал от своей по ломтю и положил на мою плащ-палатку. А Николай закрыл лицо ладонями, лег на землю рядом со злополучным мешком и так лежал, наверное, два часа. Человек — приговоренный к позорной смерти и получивший помилование…
И вот этот-то
Как на грех, мы опять сутки были без пищи — в роте с нетерпением ждали кухню, когда я получил приказ доставить раненого в тыл. Впрягся я в лямку из проволоки, кое-как тащу себя и волокушу в быстро густеющих сумерках и размышляю: «Приехала уже без меня кухня или я успею вернуться…» Раненый без сознания. В том, что он жив, можно удостовериться, лишь остановившись: лыжи под волокушей противно скребут по снегу, перемешанному с землей. В который раз приостанавливаюсь — еще свистит воздух в груди раненого, жив, значит. И снова заставляю себя двигаться, обходить воронки, окопы… Сумерки уже не сумерки — ночь. Как бы не заблудиться. И обидно мне, если раненый умрет, когда я доволоку его до места… Вдруг — или показалось — слышу:
— Мансур…
Остановился, наклоняюсь.
— Мансур, пристрели… А не можешь, брось… Замучил я тебя…
И откуда только в меня влилась сила! Впрягся в лямку и помчался уже без остановок, будто убегал от постыдных своих подленьких мыслей. Ведь краем сознания — надо это признать — я надеялся, что Николай умрет в начале пути и я освобожусь от груза, успею к раздаче горячей пищи.
И зачем так вперемежку доброе и злое в одном человеке — во мне?! Наверное, я был страшен в темноте: зубы оскалены, дыхание хриплое и дико выпученные глаза: живым или мертвым скорей доставить Николая в санроту!.. Сказать, что я второй раз спасал ему жизнь из особой к нему дружбы, я не могу. И в первый сработало скорей суеверие — моя была буханка-то!.. И теперь я торопился ради очистки своей совести, чтобы победить в себе начатки того злого, подлого, которое я так ненавижу и которое во мне тоже заложено!..
Чуть не свалился в глубокую балку, битком набитую тыловыми подразделениями. Из балки подымался сытый и вкусный запах пищи, смешанный с запахами конского навоза, бензина, сена… Кое-где в блиндажах светились маленькие окна.
Сунулся в один блиндаж и сиплым, простуженным голосом прошу принять тяжелораненого.
— Какой полк? — спрашивает мордастый санитар.
— Тысяча тридцать четвертый, — отвечаю я.
— Вези дальше. Тут тысяча двадцать шестой.
Тяжелая дверь закрылась туго. А у меня разом кончились силы тянуть волокушу дальше. Николай стонет и бредит. Тащу, что поделаешь, бюрократ попался. Пулю бы ему в узкий лоб! Но потом не докажешь трибуналу, что ты был прав, и тебе будет такая же пуля.
Еще блиндаж. Стучу в дверь. Блиндажи строили фашисты, и все сделано капитально. Открывается дверь, вместе с облаком вкусного пара выходит санитар. Я ему вопрос:
— Какая санрота?
— Тысяча тридцать шестая, — отвечает.
— Значит, наша! — вру уверенно. — Принимай тяжелораненого!
Сам, не оглядываясь больше, нырнул в блиндаж и сел за стол, как хозяин. Санитарки внесли Николая — уже на носилках он.
— Дайте что-нибудь
На стол поставили пшеничную кашу, теплую, душистую, жирную… Наелся. Уснул тут же за столом.
Разбудили меня, когда еще было темно: с пониманием, чтоб я мог успеть на передний край затемно. Доел я вкусную кашу. Да еще дали мне с собой полбулки хлеба.
Слышу:
— Мансур, подойди…
Прошел я в дальний угол блиндажа — жив Николай мой!
— Мансур, сроду тебя не забуду… Дай бог тебе вернуться домой…
Я тащил на себе до половины пути вора, помилованного мной, потом, после его просьбы пристрелить, бросить, убегал от собственных подленьких мыслей, а в санроте я простился с настоящим боевым другом, от всего сердца желая ему выжить!..
Кстати о кухне. В нашем стрелковом батальоне служил поваром ефрейтор с потешной фамилией — Цыбуля (по-украински лук), по имени и отчеству — Кузьма Климентьевич. Мы, рядовые пехотинцы, получая очередную порцию каши на полевой кухне, шутили над ним, называя его «ворошиловским стрелком» и «сынком», и надоедали ему по поводу его фамилии, точно подходящей для его должности: «Кузя, признайся! Ты эту фамилию нарочно для себя придумал, чтобы начальство назначило тебя на эту тепленькую и сытую должность?» А он, проворно орудуя своим «полковником» (так мы прозвали половник), скороговоркой отвечает: «Э-э-эх, хлопцы! Если б была бы у мэне друга фамилия, то я б на ету катаржну должность не угодил бы!»
Цыбуля при раздаче каши, даже ночью, видит каждого из нас «наскрозь» (это он так выражается), кто какой вояка: «Я тэбе наскрозь вижу, солдатик, што ты даром ешь кашу!» Солдатику стыдно, и он помалкивает. Вот подходит другой пехотинец со своим котелком в руке. У него винтовка блестит, его саперная лопатка острая, как бритва, так что ее можно применять в рукопашном бою вместо меча, а в его вещмешке две противотанковые гранаты и полный комплект патронов. Он худощавый и изможденный, как пахарь из «Поднятой целины». Ему Цыбуля не жалеет каши и черпает добавку. И тут появляется наш «фраер». На нем офицерская шинель и новый широкий комсоставский ремень, которые он где-то стащил, на животе висит трофейный пистолет «парабеллум», а на голове меховая каракулевая шапка. Вместо обыкновенного солдатского котелка у «фраера» металлический объемный кожух из-под немецкого противогаза, куда вмещаются как минимум четыре порции каши. Он важно подставляет Цыбуле свою «парашу» и требует: «Наложь полный!» Цыбуля с ним не спорит и молча кладет порцию на одного, бросая грозный взгляд на «фраера». Тот не отходит и «давит» на Цыбулю: «У тя, сука, полный котел!» А Цыбуля ему в ответ: «А у тя в «котелке» не хватает!» Пехотинцы смеются так, что немцы дают длинные очереди на звук.
У Цыбули на шинели поблескивает медаль «За отвагу». Он по праву может гордиться ею, так как получил заслуженно, совершив подвиг. Даже злой на язык «фраер» уважает его за это и, не смея возразить Цыбуле, без спора отходит от кухни несолоно хлебавши.
Нам было неведомо, что Цыбуле удавалось спать не более чем полтора-два часа в сутки, и то урывками, на ходу — лошади сами находили дорогу до стрелковых рот и обратно «домой», в хозвзвод. Однажды командование дивизией приказало нашему батальону с боем продвинуться вперед и тем самым выровнять нашу передовую линию. В темноте, под прикрытием нашего артиллерийского огня, мы приблизились вплотную к немецким траншеям и внезапно ворвались в них, навязав фрицам рукопашный бой. Наши ряды в этом бою быстро таяли — фашистов было втрое больше. Я уже был почти уверен в нашем полном поражении и думал, как мне быть, чтобы не сдаться фашистам живым, так как отступать нам было нельзя. Существовал приказ Верховного Главнокомандующего № 227 с призывом: «Ни шагу назад!»