От Великой княгини до Императрицы. Женщины царствующего дома
Шрифт:
Через несколько месяцев Репин оказался в галерее, долго стоял перед картиной, но так и не понял, произошло ли с ней что-нибудь или нет. Его бунт совести, его суд и приговор продолжал жить с той же пламенной убедительностью: как и в середине далеких восьмидесятых. Возвращаясь к словам Игоря Грабаря — «страшная современная быль о безвинно пролитой крови».
Анна Колтовская
С этим пришел опричнине конец, и никто не стал поминать опричнину… и все земские, кто остался еще в живых, получили свои вотчины, ограбленные и запустошенные опричниками.
Она пережила всех в той чужой недоброй семье. Старшего царевича — Ивана, что по первому разу женился в один год с ее замужеством: пожелал царь, чтоб вели они с сыном вместе невест под венец. Самого царя — Ивана Васильевича, даже при седьмой жене не унимавшегося с новыми сватовствами и брачными расчетами. Младшего царевича — Федора Ивановича, будто и не крепкого на голову, будто и тишайшего, да ведь отстоявшего от развода свою царицу Ирину, бедную костромскую дворянку, даже под монашеским клобуком, даже под именем инокини Александры не оставлявшей мысли о престоле.
И Бориса Годунова — в ее дворцовые годы всего-то кравчего, так неудачно просватавшего за царя хворую свою родственницу Марфу Собакину. Да и то сказать, разве сила была в нем — тогда еще в тесте его, Малюте Скуратове, да родном дядьке, доверенном из доверенных, постельничем Дмитрии Ивановиче Годунове. Как-никак ведал всей дворцовой прислугой, сторожами да истопниками, спать ложился у входа в царскую спальню. Без их наговоров да советов неужто не нашел бы царь иной девки — привезли-то в Александрову слободу полторы тысячи невест! Как-никак был третий брак последним — четвертого церковь признать не могла, иначе как сожительством не называла.
И первого Самозванца — при всем честном народе признанного привезенной из далекого монастыря Марией Нагой родным сыном. Через кровь и жизнь своего рожоного Дмитрия преступила седьмая жена Ивана Васильевича, чтобы разом отомстить и за смерть дитяти, и за свой изувеченный монастырскими стенами бабий век. Может, и думала-то больше о муже, которому, не успев родить сына, стала неугодной, который, замены молодой матери не найдя, уже приготовился ее отослать. Вот и вернула себе, хоть не судом да ненадолго, царское имя одна из великих княгинь и цариц, нашла место в мужской усыпальнице — Архангельском соборе, пусть не в самом храме, пусть под лестницей на хоры, а все белокаменная плита в хитрой вязи высеченных букв: «…Маря Федоровна… всеа Руси Ивана».
Пережила и Василия Шуйского с другой царицей Марьей, совсем-то молоденькой, да за полтора года дворцовой жизни поплатившейся тем же клобуком, тем же безысходным монашеским житьем.
И другого Самозванца — Тушинского вора, за которым пошла незадачливая польская гордячка. Кого бы не признала своим мужем Марина Мнишек, лишь бы сохранить тень надежды на русскую корону, на московский престол!
И десять с лишним лет правления новой династии — не назовешь же эти годы царствованием Михаила Романова, когда чуть не на каждом указе ставилась и властная подпись его отца, патриарха Филарета. Это ему, былому Федору Романову, не терпелось дорваться до царского престола. Это он поплатился за нетерпение насильственным постригом, долгим варшавским пленом, должен был удовлетвориться высшей властью духовной и по-прежнему мечтал о единственной нужной ему — светской. Даром, что ли, с детства у англичанина занимался, сколько языков знал, наряды да развлечения любил, первым щеголем московским слыл!
А она все жила за монастырскими стенами, всем ненужная, всеми забытая, какой была и в царском
Не иначе боялась, смертно боялась супружеского своего часа. Для родных неслыханная честь — ведь и фамилии не имели, Колтовскими стали называться по той волости, которую получил в прокормление дед, рязанский боярин Глебов, — для нее…
Слухами полнилась земля. Никогда еще не был царь Иван Грозный так жестокосерд, так кровожадно злобен, как после смерти второй своей царицы, «из черкас пятигорских девицы», Марьи Темрюковны. Ото всей семилетней их супружеской жизни осталось только восемь каменных гробниц под Троицким собором Александровой слободы. Рожала царица Марья одних дочерей, а дочерям Ивана, как говорилось, не давал бог веку — одна за другой в младенчестве умирали.
Нет, сдерживать его она не сдерживала. Где там, когда командовал всем опричным войском родной Царицын брат Кастрюк-Момстрюк, которым пугали детей, недобрым словом поминали в сказаньях и песнях. Скорее страх. Конечно же, страх, как никогда раньше, овладел Иваном.
Снова шел по русской земле мор. В одной Москве умирало на день до шестисот москвичей. Росли цены на хлеб. Беспокойно было на границах. И Иван боялся за власть. Свою власть.
Первого сентября 1569 года не стало Марьи Темрюковны, и тут же Иван решил расправиться окончательно с двоюродным своим братом, с которым столько лет пировал за одним столом, ходил в походы, которого навещал в его владениях, сватал и женил. Виной всему было то, что любили князя Владимира Андреевича Старицкого в народе, что удачливо воевал он в походах, того удачнее хозяйствовал на своих землях. Разве недостаточно для расправы одной подметной челобитной, будто мыслит князь о царском престоле, будто поддержать его решил господин Великий Новгород?
Иван спешно вызывает Старицкого в Александрову слободу с княгиней и дочерью. Но доехать до любимой Ивановой столицы им не пришлось. На одной из последних ямских станций перед слободой ждали их Малюта Скуратов и Василий Грязной и заставили всю княжескую семью выпить яд. Погиб сам Владимир. Погибла его княгиня Евдокия Романовна, которую выбрал одиннадцатью годами раньше в жены брату Грозный. В одном не сходятся историки — сколько малолетних детей разделило судьбу незадачливых родителей. А двадцатого октября не стало и матери князя — гордой и властной Ефросиньи Старицкой. Разлученная с сыном, принужденная, чтоб хоть на время отвести от него беду, постричься, отправлена она была дымом на одном из стругов, которым плыла по реке Шексне.
Верил ли Иван в подметную грамоту, сам ли велел ее сочинить, но теперь путь его лежал в Новгороду Великому. Клин, Торжок, Тверь были лишь преддверием ужаса, который разразился на берегу Волхова. «Кровавая баня», — напишет Карл Маркс. Кровавая баня…
Второго января опричные войска вступили в Новгород, шестого к ним присоединился Иван. Каждодневно их жертвами становилось от одной до полутора тысяч человек — ровно столько, сколько удавалось утопить в Волхове. Больше не принимала река, а опричникам всего важнее было, чтобы никто не спасся, ни одна живая душа. «Прихватывая багры и рогатины, людей копии прободающе и топоры секуще, и во глубину без милости погружаху», — безымянный новгородский летописец не искал слов отчаяния.