От Великой княгини до Императрицы. Женщины царствующего дома
Шрифт:
Может, в упорстве своем похожа была Федосья на тех датских баронов Икскюлей, которые, повздорив со шведским королем, предпочли уйти на службу к Ивану Грозному, крестились в православие, чтобы навсегда отречься от обидчика, и прикипели сердцем и верностью к новой земле, хоть бунтарского нрава и не уняли. Сын того первого, взбунтовавшегося, барона фон Икскюля — Василий, полковой голова в русских войсках, и дат фамилию своим потомкам по полученному им прозвищу — Соковня. Василий Соковня. Потомки обрусели, титулом пользоваться перестали — не было такого в обычае русского государства, но с гордостью фамильной не расстались. держались дружно, друг от друга не отступаясь. Вот и около Федосьи встала и сестра Евдокия, ставшая княгиней Урусовой, и братья Федор и Алексей. Не отреклись, царского гнева и опалы не испугались. Остался и их роду бунт против тех, кому принадлежала власть. Тот же брат Алексей был казнен в 1697 году Петром I за то, что вместе
Покорство — ему в соковнинском доме, видно, никто Федосью Прокопьевну толком не научил. Пока жила с мужем, воли себе не давала. Но в тридцать овдовела, осталась сам-друг с подростком-сыном, тогда-то и взяла волю, заговорила в голос о том, что и раньше на сердце лежало, — о правильной вере. И потянулись к Федосьиному двору в переулке на Тверской — в нынешнем Романовом переулке, сразу за театром Ермоловой, сторонники раскола, пошел по Москве слух о новоявленной праведнице и проповеднице. Может, не столько сама была тому причиной, сколько протопоп Аввакум, вернувшийся из сибирской ссылки и поселившийся в доме покойного боярина Глеба Морозова. «Бывало сижю с нею и книгу чту, — вспомнит протопоп, — а она прядет и слушает». Вот только откуда пришло к ней сомнение в истинности привычной веры, убежденность в правоте, бунт против никонианских затей исправления иконописания, богослужебных книг, церковных служб?
Бунтовали крестьяне. Бунтовали горожане из тех, кто трудом изо дня в день добывал пропитание и хлеб. Бунтовали окраины. С утверждением никонианства исчезал последний призрак свободы. Двоеперстие становилось правом на свою веру, благословляло душевный бунт против неправедных земных владык. Какое дело, чем разнились правленные и неправленные книги, — главным было неподчинение. В завзятости споров скрывалось отчаяние сопротивления, с зарождения своего обреченного на неудачу и гибель. Машина разраставшегося государства не знала пощады в слаженном скрипении своих бесконечных, хитроумно соединенных шестеренок и колес.
Но что было здесь делать боярыне, богатейшей, знатной, одной из первых при царском дворе и в Московском государстве? Какие кривые завели ее на эти дороги? Ослепленность верой? Но никогда при жизни мужа особой религиозностью Федосья не отличалась. Жила как все, поступала как иные. Или сказало и здесь свое слово время — желание понять себя и обо всем поразмыслить самому? Человек 17 века искал путей к самому себе, и разве всегда эти пути были очевидными и прямыми?
И еще — сознание собственной значимости. Аввакум скажет — гордыне: «Блюди самовозношения тово, инока-схимница. Дорога ты, что в черницы те попала, грязь худая. А кто ты? Не Федосья ли девица преподобно-мученица. Еще не дошла до тое версты». И сам же испугается своей правды — как-никак боярыня, как-никак не простой человек: «Ну, полно браниться. Прости, согрешил».
А воля словно сама шла в руки, прельщала легкостью и неотвратимостью. В 1661 году не стало боярина Бориса Ивановича Морозова, главного в семье, перед которым и глаз не смела поднять, хоть и любил и баловал невестку. Годом позже разом не стало мужа и отца — в одночасье ушел из жизни боярин и калужский наместник. Еще через полтора года могла уже распорядиться принять ссыльного протопопа, объявить себя его духовной дочерью.
Царский двор глаз со вдовой боярыни не спускал и вмешался сначала стороной: не успел Аввакум проделать путь из Сибири до столицы, как к концу лета 1664 года был снова сослан в Мезень. Ни покровительство, ни заступничество Федосьи не помогли. Надо бы боярыне испугаться, притихнуть, а она, наученная неистовым протопопом, пришла в ярость, начала сама проповедовать, не скрываясь, смутила сестру, забрала в руки сына. Теперь уже к ней самой приступили с увещеванием, постарались приунять, утихомирить. И увещевателей нашли достойных ее сана, ее гордыни.
Разговор с Федосьей Прокопьевной повели архимандрит Чудова монастыря в Кремле Иоаким и Петр Ключарь. Кто знает, как долго говорили с отступницей, только, видно, ничего добиться не смогли. За упорство к концу 1664 года отписали у боярыни половину богатейших ее имений, но выдержать характер царю не удалось. Среди милостей, которыми была осыпана царица Мария Ильична по поводу рождения младшего сына Иоанна Алексеевича, попросила она сама еще об одной — помиловании Федосьи. Алексей Михайлович не захотел отказать жене. Иоанн Алексеевич родился в августе, первого октября 1666 года были выправлены бумаги на возврат Федосье Прокопьевне всех морозовских владений.
И снова поостеречься бы ей, не перетягивать струны, уйти с царских глаз. Но то, что очевидно для многих царедворцев, непонятно Федосье. Для нее нечаянная, вымоленная царицей милость — победа, и она хочет ее испытать до конца. Все в ее жизни возвращается к старому: странники на дворе, беглые попы, нераскаявшиеся раскольники. Федосья торжествует, не замечая, как меняются обстоятельства и время. Уходят из жизни ее покровители, теперь уже последние: в сентябре 1667 года невестка — царицына сестра Анна Ильична Морозова, в первых днях марта 1669 года — вместе со своей новорожденной дочерью сама царица. И странно: благочестивейшая, богобоязненная, в мыслях своих не согрешившая против власти церкви, против разгула никонианской грозы, царица Марья Ильична не видела греха в «заблуждениях» Федосьи Морозовой. Разве и сам царь Алексей Михайлович не знакомился с Аввакумом, не привечал его и на первых порах не прочь был обойтись с неистовым протопопом, как с Федором Ртишевым, лишь бы не посягал на каноны слитой с государством церкви.
А ведь Федор Ртищев воинствовал со всей церковью и ее князьями, желал жить по воле разума своего и совести, а не по предписаниям церковным. Раздавал имение нуждающимся: царил на Руси жестокий голод — продал дорогую свою рухлядь и драгоценные фамильные сосуды, чтобы дать хлеб голодающей Вологде. Основал в двух верстах от Москвы монастырек со школой, где начал учить всех, у кого были способности и охота. Пригрел в своей школе знаменитого Епифания Славинецкого, уговорил ученого заняться переводами с греческого, да кстати составить и греко-русский словарь. Хулил православные обряды за то, что театральным действом прикрывают суть веры, когда надо быть просто в жизни честным человеком. Крестьян своих отваживал от богослужений: главное — жить по совести, а без обрядов и икон можно обойтись. Спорил с самим Никоном, что зря вмешивается в мирские дела, хочет управлять государством. Это ли не вольность суждений, которая не одного могла увлечь на опасный путь! А вот когда по наветам церковников пытались Федора Ртищева убить, спасение нашел он в личных покоях царя. Алексей Михайлович дал ему должность придворную — поставил главным над любимой своей соколиной охотой, уговорил написать, как такую охоту вести, а дальше и вовсе поручил учить наукам сына — царевича Алексея Алексеевича, объявленного наследника престола. Сколько людей при дворе мечтало о такой неслыханной чести! Но с Аввакумом иначе.
Отбыв все испытания сибирской ссылки, Аввакум напишет о возвращении в Москву в своем «Житии»: «Также к Москве приехал и, яко ангела Божия, прияша мя государь и бояря, — все мне ради. К Федору Ртищеву зашел: он сам из полатки выскочил ко мне: благословился от меня, и учали говорить много-много, — три дни и три нощи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: „здорово ли-де, протопоп, живешь, еще-де видатца бог велел“. И я соротив руку ево поцеловат и пожат, а сам говорю: „жив господь, и жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит бог“. Он же, миленький, вздохнул, да я пошел, куда надобе ему… Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере; я же все сие яко уметы (грязь) вменил…»
Мог Аввакум, и приукрасить, мог — и хотел — покрасоваться, но правда в его рассказах была. Отказ ему стоил ссылки на Мезень. Час Федосьи Морозовой наступил позже. И не стал ли главной ее виной гордый отказ прийти на свадьбу царя с новой женой Натальей Нарышкиной?
Для Федосьи два года не срок, чтобы забыть царю о покойной царице Марье Ильичне. Против нового брака восстали все. И царские дети — родила их Марья Ильична тринадцать человек, и заполонившие дворец Милославские — появление новой царицы означало появление новых родственников, новую раздачу мест и выгод. И даже церковники — каких милостей было ждать от питомицы Артамона Матвеева. «Учинили дуростию своею не гораздо», — скажет Алексей Михайлович в указе о дьяках, осмелившихся не пустить в свои дворы царских певчих с непривычным для Руси — демественным пением. За «дурость» следовало наказание. К тому же дьяков оказалось много, а среди противников женитьбы Алексея Михайловича решилась пренебречь царской волей одна Федосья Прокопьевна. Когда царский посланец приходит приглашать боярыню Морозову на царскую свадьбу, Федосья решается на неслыханный поступок — отказывается от приглашения и плюет на сапог гонца. Чаша терпения Алексея Михайловича переполнилась. Расчеты государственные перехлестнулись с делами личными. В ночь на 16 ноября того же 1671 года строптивая боярыня навсегда простилась со свободой.