От всей души
Шрифт:
Я могу лишь сказать, что она была прекрасна, и одинока, и великодушна. И еще она любила посмеяться… Иногда.
На самом деле, не мне следовало говорить эти посмертные слова, хотя верно и то, что мы с Авой Гарднер встречались, беседовали, развлекались, хотя верно и то, что нас сблизили праздные вечера и бессонные ночи, мелкие ссоры, общие взгляды и смех до упаду. Короче говоря, на целый месяц мы стали почти подругами. А было это давным-давно, в те времена, когда Ава Гарднер снималась в фильме «Майерлинг». Красавчик Омар Шариф, по сценарию ее сын, в жизни питал к ней совершенно отеческую привязанность – это чувство она пробуждала во всех тех мужчинах, кому не разбивала сердца. Несмотря на мимолетность этой встречи – тем не менее вошедшей в мою жизнь, – я представляла себе, как отпевает ее бренные останки хор тех людей, кого влекло к ней живой, – множество мужских голосов, шепчущих избитые и страстные слова: «Что тебе понравилось во мне? Почему ты меня покинула? Почему не поверила мне? Зачем ты мне сказала все это?»… Мужская разноголосица, в которой страсть соединила тоску и непонимание; впрочем, эти
Она была как очень красивое и потому очень благородное животное… и очень странное. Своим любовникам она не давала никакого выбора, никаких объяснений, с ней у них не было будущего, потому что ее красота подчеркивала разрыв – иногда неявный на экране – между чувственностью и вульгарностью.
Да и карьера Авы Гарднер была необъяснимо парадоксальной: ни падений, ни славы, ни взлета до небес, ни подлинного признания среди коллег; красота подавляла в ней все остальное, она играла только свою красоту.
Она не была пленницей собственной красоты, как Бардо, не была ранена ею, как Мэрилин Монро, не была доведена ею до безумия, как Грета Гарбо. Спокойная красота существовала как бы параллельно ее обладательнице. Поэтому-то даже женщины любили ее: ни одна из них не могла и вообразить себе актрису у семейного очага, да никто и не был в обиде на нее за это; ни один мужчина не мог представить себе Аву Гарднер в роли верной жены, хотя некоторых приводила в отчаяние эта невозможность. Ведь не в пример всем этим актрискам, за чьими любовными похождениями, свадьбами, родами с умилением следила толпа (подобные актрисы всегда видятся нам или перед кухонной плитой, или перед клиникой), Аву Гарднер можно было представить лишь в окружении чемоданов, с очередным любовником в роли носильщика.
Любовников было великое множество, поэтому они не выглядели жертвами, а все ее связи приписывали странным причудам: насмешки ради – как в случае с Микки Руни, из тяги к смерти – с Домингином, [1] Ава Гарднер никогда не была чьей-либо половиной, ее нельзя было представить себе связанной женской долей или этой долей удрученной. Она проживала свою известность и мимолетные увлечения с каким-то небрежением к ним, как бы наблюдала со стороны – явление не менее редкое, чем ее красота. Возможно, поэтому-то женщины любили Аву Гарднер и прощали актрисе ее беззаботность.
1
Знаменитый испанский тореадор. (Прим. пер.)
Возможно, поэтому «Босоногая графиня» – единственный фильм, в котором Ава Гарднер сыграла роль, выразившую ее саму, сыграла свою смерть, – был и единственным, в котором она действительно играла. Дело в том, что сам кинематограф, кинокамеры, одержимость, отраженная в зеркалах, – все это не было ее коньком. Я наблюдала, как она со смехом приступает к съемке трагических сцен, заламывая набекрень шляпку, подмигивая всем направо и налево; я видела также, как она засыпает прямо на земле, потому что постановка кадра слишком затянулась (впрочем, в этих сценах она потом выглядела потрясающе красивой и царственно отсутствующей). Случалось, куда больше ее задевал за живое фальшивящий цыганский оркестр, или какой-то мерзкий метрдотель, или же чересчур лицемерный президент компании; не стану скрывать, ее раздражение выражалось в сдернутых на пол скатертях, опрокинутых столах, бывало, она выкидывала из такси важных персон, а сколько раз исчезала! Я была на банкетах, которые устраивали в ее честь, – а она на них не являлась, иной раз она ночи напролет бродила по улицам или замыкалась в молчании, похожем на затишье перед бурей, – но это не были капризы звезды, вовсе нет, скорее выплески ярости плененного зверя. Алкоголь часто приносил освобождение, конечно, не всегда, нет, не всегда, и не полностью, если вспомнить глубину ее безмолвной печали. Мы поклялись друг другу непременно встречаться, но свидеться нам привелось еще лишь раз. Кажется, встретились мы в аэропорту, во всяком случае, там, где было полно народу. Несмотря на толчею, мы заметили друг друга, обменялись взглядами – вначале удивленными, потом восхищенными, а затем, мгновение спустя, когда мы потеряли друг друга из виду, – тоскующими. По крайней мере, я надеюсь, что подобное чувство охватило и Аву Гарднер. Кто-то не преминул заметить мне, что она очень изменилась. Но я была не согласна с этим: все та же горделиво посаженная голова, те же холодные и меланхолические глаза, тот же твердо сжатый рот – свидетельство непреклонности и в отказах, и в желаниях. Я увидела все то же надменное и загадочное животное, которое лишь раз снизошло до откровений: однажды вечером Ава Гарднер рассказала мне, что, когда она была ребенком, а затем подростком, ее отец вечно трудился в поле, а мать стирала белье с утра до вечера и с вечера до утра. Так что будущая актриса в течение пятнадцати лет видела лишь родительские спины. С тех пор она не выносила вида чьих бы то ни было спин – пусть даже обладатель спины самолично составлял для нее баснословный контракт. Нет, Аве Гарднер нужно было видеть лицо, глаза, слышать голос, обращенный к ней, что, впрочем, необходимо и нам всем. Да только для нее это становилось отчаянной необходимостью. Конечно, на нее смотрело множество глаз, но она всегда первой отводила взгляд, возможно, из-за неискренности, а возможно, чтобы опередить того, кто взглянул на нее! Ну и что! Что значат искренность, правда, когда речь идет об Аве Гарднер! Искренность, правда – это необходимо лишь слабым или осторожным, а она не была такой. Какой же она была? Чем больше я думаю над этим, тем меньше помню, тем меньше знаю. Я могу лишь сказать, что она была прекрасна, и одинока, и великодушна, и что она любила посмеяться… иногда. Я могу сказать, что Ава Гарднер была из тех людей, которые иногда превращают нашу жизнь в пейзаж, наполненный поэтическим очарованием, но чувствуется, что для них самих жизнь – горькая пустыня. Эти люди отмечены безыскусностью или упадничеством, неизвестно, куда они держат путь, да и они сами не знают этого, настолько их пленила собственная натура. А для таких, как Ава Гарднер, красота – и есть их натура. В конечном счете, жизненный путь таких людей не так уж и важен, о нем не задумываешься, при встрече с ними поражают их прелесть, их свет. И сколько же вопросов так и остаются без ответов после их рискованных и неповторимых поступков.
Замедленное время Кажарка
Опасно рассказывать о своем родном крае, потому что это значит – говорить о своем детстве, а писателей обычно умиляет до слез воспоминание о том, какими они были детьми. Теряя всякий стыд и чувство юмора, они живописуют себя дикими и чувствительными, деликатными и замкнутыми, грубыми и нежными и т. д. – естественно, исключение здесь составляют Сартр и Пруст. Но, с другой стороны, что еще я могу сделать? Объяснить, что Ло, где я родилась, бедный край, где череда каменистых плато как бы нехотя расступается, чтобы дать дорогу медленно скользящей реке Ло; объяснить, что местные жители кормятся выращиванием кукурузы, табака и винограда, что три века тому назад здесь правил английский, а не французский король, – все это уже очень скучно. К тому же я обязательно бы ошиблась: трудно составить себе объективное представление, экономическое или историческое, о своем родном крае – возникают лишь воспоминания о каникулах, семье, отрочестве, лете.
Для меня Косс – это палящая жара, пустыня, нескончаемые холмы, на которых еще виднеются развалины деревушек: засуха выгнала их жителей из родных домов. Для меня Косс – это пастух или пастушка, которые проводят дни напролет в одиночестве в обществе одних лишь баранов; их лица стали серыми, приобрели цвет камня – это из-за одиночества. Косс – это несколько ферм, куда заезжаешь вечером после охоты, где пьешь молодое вино – чаще всего отвратительное. Косс – это удивительное спокойствие души, удивительно веселые люди, живущие в вечном одиночестве. Косс – это мухи, облепившие ноздри старой лошади, на которую я взгромождаюсь, – лошадь, как и я, изнывает от жары. Здесь снисходит такой поразительный покой, что кажется, будто Франция опустела.
Ниже Косса находится деревня под названием Кажарк, где родились мои прапрапрапрабабушки и моя мать; эта деревня была в чести десять лет тому назад, когда здесь обосновался будущий президент республики, но после этого Кажарк вновь впал в забвение. В этой деревне дремлют мои «стоп-кадры» – не меньше сотни.
Мне четыре года. Мой брат выиграл на ярмарке бутылку пенистого вина; пробка выскакивает – и вино льется на поля шляпки старенькой тети Луизы, а та вопит как резаная. Мне шесть лет, я играю в прятки с деревенским сорванцом. Мы прячемся в заброшенных домах старого города, забегаем в дома и тут же выскакиваем, как будто нас напугали тени. Мне восемь лет. Вечером мы прогуливаемся по городу, это – всего шестьсот метров, но мы гуляем часами. В тени маячат два-три незнакомых силуэта, впрочем, за углом, под фонарем, мы узнаем их и торопимся поприветствовать. Летучие мыши пронизывают воздух, пикируют к колокольне, возвращаются к земле. Мне десять лет. Война закончилась, и в шкафу у бабушки целая полка отведена для запаса колбас. Осень, сбор винограда, мы, как и все дети, пьем свежее сахаристое сусло, которое выходит из-под пресса, стоящего перед дверью, а потом всю ночь мучимся животом. Мне тринадцать лет. 14 июля, перед памятником погибшим, пока мэр читает ту же речь, что и в прошлом году, я смотрю на граненую плиту с фамилиями павших в 1914–1981 годах, на высеченную фамилию дяди и считаю себя обязанной горевать. Мне четырнадцать лет. Я отчаянно ищу на чердаке пожелтевшие книжки, рассказы Клода Фаррера, сентиментальные или скабрезные истории, прячу их в своей спальне. На юго-западе случаются ужасные бури, иногда дожди льют вечера напролет.
Прижавшись лицом к окну, я говорю себе, что никогда не вырасту, что дождь никогда не кончится. Мне больше не хочется играть в прятки, наоборот, я хочу себя показать, но мне кажется, что никто не смотрит на меня. Мне пятнадцать лет. Став «парижанкой», я одновременно горжусь этим и стыжусь, а на сельском празднике надеюсь и боюсь, что сын торговца скобяным товаром или сын булочника «все же» пригласит меня потанцевать. А затем мне уже восемнадцать лет, девятнадцать. Я иногда приезжаю, здесь я по-прежнему внучка мадам Лобар, «знаете, та, которая пишет книжки». Вообще-то говоря, не много найдется тех, кто прочитал эти книги, и мою бабушку скорее жалеют, чем завидуют ей.
Теперь, когда я вольна приезжать и оставаться здесь, сколько пожелаю, а слово «каникулы» утратило свой обязательный смысл, я часто возвращаюсь в этот край и любуюсь им. Нескончаемый Косс, его вечера, когда цвета меняются от розового до лилового, затем до темно-синего, ночного. Такая зеленая долина, прорезанная такой серой рекой, у развалин растут кипарисы, слепые дома, окруженные сложенными из камня стенами, которые ни для кого не преграда; беспечность и терпимость здешних жителей; им удивительным образом удалось избежать нашествия туристов, телевидения, автодорог и амбиций. Сюда нужно добираться часами, а если не родился в этом краю, тебя непременно одолеет скука. Немногочисленные мерзости, занесенные прогрессом или чужеземцами, быстро оказываются поглощенными, выброшенными или присоединенными ко всему прочему. Этот край не изменился. Я нахожу здесь не изломанное, а образцовое детство, которое привносит в мою жизнь время, текущее в замедленном ритме, – то же замедленное время я ощущала в детстве, время без трещин, без надломов, бесшумно текущее время.