Отчаяние. Бомба для председателя
Шрифт:
– Мне сказали, – Сашенька замолчала надолго, потом снова заплакала. – Мне сказали, что Санечка ушел с власовцами…
– Это ложь, – отрезал Исаев.
– Я сказала то же самое.
– Мне обещали с ним встречу, любовь… Или мне врали, или он тоже сидит… Ты давно тут?
– Нет… Меня только что привезли из Бутырок.
– Я спрашиваю, давно ли тебя арестовали?
– Три месяца назад.
Когда я вернулся, сразу же понял Исаев; чуть ли не в тот же день…
– В чем тебя обвиняют?
Из ее глаз еще горше покатились слезы, которые как-то странно молодили морщинистое лицо; безутешность свойственна детству или юности, люди средних лет и старики готовы к потерям, в них нет такого отчаяния, как в малыше или девушке; те еще слишком остро ощущают несправедливость,
– Сначала пришла похоронка на вас… Потом про нашего Санечку написали… что он пропал без вести… Это очень позорно, вы ведь знаете, как это у нас позорно… А я кинохронику смотрела, бои за Будапешт, бежал наш солдатик, а потом вдруг исчез, прямое попадание мины, облачко, ямка, и ни следа от человека… А матери его: «пропал без вести»… Ни пенсии, ни помощи…
– Саня жив. И он не предатель, – повторил Исаев. – Пожалуйста, верь мне, любовь…
– Вы не называете меня по имени… Почему?
– Потому что у тебя два имени… Одно – Сашенька, а второе – Любовь… В Латинской Америке к женщине обращаются. – «Любовь», «Амор»…
– А теперь я вам расскажу правду, ладно?
– Конечно. Тебе разрешили? Тебя не предупреждали, что мне можно говорить, а что нельзя?
Сашенька покачала головой:
– Нет, меня ни о чем не предупреждали…
– Я боюсь, если ты откроешь всю правду, свидание прервут…
– Мне сказали, что в вашей власти помочь мне…
– Если я сделаю то, что от меня требуют, тебя выпустят? Тебе это сказали?
– Не выпустят… Нет, в общем-то выпустят… Просто не в лагерь отправят, а сошлют – с правом работы по специальности…
– Ты же поэт, – Исаев наконец смог улыбнуться. – Это не специальность, любовь…
– Я учитель русского языка в начальных классах женской школы, Максимушка…
– Ввели раздельное обучение?
– И формочки… Как у гимназистов…
Не понимая толком зачем, он сказал:
– Очень давно я провел ночь в Харбине с Сашей Вертинским… Он пел пронзительную песню: «И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт…»
– Я слыхала эту песню… Он часто выступает…
– Где?! В Москве?!
– Конечно, – Сашенька вытерла глаза ладошками. – Он же вернулся… Ему все простили… Он так популярен в Москве…
– Ты увидишь Саню, – повторил Исаев. – Только будь молодцом, ладно?
– Максимушка, вам ничего про меня не говорили?
– Нет.
Сашенька глубоко, прерывисто вздохнула; Максим Максимович чувствовал, как тяжело ей переступить в себе что-то; бедненькая, она хочет мне признаться в том, чего не могло не случиться за четверть века разлуки; он понял, что обязан помочь ей:
– Любовь, что бы ни было с тобою, с кем бы тебя ни сводила жизнь, я буду любить тебя так же, как любил.
И случилось чудо: ее старенькое лицо вдруг озарилось таким счастьем, такой пасхальной надеждой, что он наконец смог увидеть прежнюю Сашеньку, ту, которая жила в его памяти все эти годы.
– Вот сейчас ты стала неотразимо красивой, – сказал Исаев. – Такой, какой жила во мне все время нашей разлуки.
– Максимушка, – голос ее прервался, дрогнул; она резко откинулась, распрямила плечи, ему сразу же передалась ее струнная напряженность. – Любовь, – она улыбнулась через силу, – вы верите мне?
– Как себе…
– Вы верите, что я любила, люблю и буду вас любить и умру с вашим именем в сердце?
– Эта фраза – бумеранг, – Исаев тоже улыбнулся через силу.
– Мы никогда не будем жить вместе, Максимушка… Я сделалась старухой… Вы же сохранили силу и молодость… Вы еще очень молодой, а я больше всего ненавижу принудительность – в чем бы то ни было… Если Господь поможет, мы всегда будем друзьями… Я буду благодарно и счастливо любить вас… Это будет грязно, если я посмею разрешить вам быть подле меня… Вы проклянете жизнь, Максимушка… Она сделается невыносимой для вас… Равенство обязано быть первоосновой отношений… А еще я ненавижу, когда меня жалеют… Так вот, когда мне сказали, что вы погибли, а Санечка пропал без вести, я рухнула… Я запила, Максимушка… Я сделалась алкоголичкой… Да, да, настоящей алкоголичкой… И меня положили в клинику… И меня спас доктор Гелиович… А когда меня выписали, он переехал ко мне, на Фрунзенскую… Он был прописан у своей тетушки, а забрали его у меня на квартире… Через неделю ко мне пришли с обыском – при аресте обыска не делали, он же не прописан, и ордера не было… Меня попросили отдать все его записи и книги. Я ответила, что вещи его у тетушки, мне отдавать нечего… Меня попросили расписаться на каких-то бумагах, я расписалась, начался обыск, и в матраце, в Санечкиной комнате, нашли записные книжки, доллары, брошюры Троцкого, книгу Джона Рида, «Азбуку коммунизма» Бухарина… И меня арестовали… Как пособницу врага народа… Изменника родины… А вчера следователь сказал, что, если я попрошу вас выполнить то, чего от вас ждет командование, меня вышлют… И я смогу спокойно работать… А несчастного, очень доброго, но совершенно нелюбимого мною Гелиовича не расстреляют, а отправят в лагерь…
– Бедненькая ты моя, – прошептал Исаев, – любовь, Сашенька, нежность…
– И все твои ордена при обыске забрали… Мне же вручили их – орден Ленина и два Красных Знамени…
– Ты что-нибудь подписала на допросах, Сашенька?
Дверь камеры резко отворилась, вбежали два надзирателя, подхватили Сашеньку легко, как пушинку, и вынесли из камеры.
– Ничего не подписывай! – крикнул Исаев. – Слышишь?! Будет хуже! Терпи! Я помогу тебе! Держись!
Сергей Сергеевич, стоявший возле двери, заметил:
– Она в обмороке… Не кричите зазря, все равно не услышит… Ну что, пошли? А то без пшенки останетесь, время баланды…
9
Возле камеры, однако, стоял тот вальяжный, внутренне неподвижный мужчина, что сидел за столом-бюро в приемной Аркадия Аркадьевича.
– Добрый день, Всеволод Владимирович… Генерал приглашает вас пообедать. – Следователю, вытянувшемуся по стойке «смирно», сухо бросил: – Вы свободны.
Когда поднимались в лифте, мужчина поинтересовался:
– Как себя вел следователь сегодня? Никаких бестактностей? Был корректен?
– Вполне… Пережить такое горе…
– Какое горе? – мужчина нахмурился.
– У него отец перенес тяжелый инфаркт… Сейчас стало лучше, вот он и перестал быть таким раздражительно-забывчивым…
– Да, да, – рассеянно согласился мужчина. – Как хорошо, что вы отнеслись к нему снисходительно, отец есть отец…
А у немцев такого прокола не могло произойти, подумал Исаев. Видимо, этот хлыщ не посвящен в подробности игры, иначе он бы посочувствовал Сергею Сергеевичу – смерть отца, горе… Интересно, напишет он рапорт о нашем разговоре или нет? Если напишет, его уволят, это точно… Любопытно, как он себя поведет, если я скажу ему о проколе? Ты думаешь использовать его, спросил себя Исаев. Напрасно, не выйдет. Он убежден, что служит Идее и что я действительно враг. Сергей Сергеевич во время первого допроса заметил, что сейчас времена другие, зря никого не сажают, ежовщина выкорчевана товарищем Берия по указанию Вождя; без улик и бесспорных доказательств прокуратура ныне не даст санкции на арест… Какие на меня могут быть улики или доказательства? Да и посадили меня, как выясняется, только для того, чтобы включить в комбинацию по Валленбергу. В теплоход сунули от растерянности, я ж постоянно твердил: «Скорее берите Мюллера, бога ради, товарищи!» В «Лондоне» мотали на излом, на даче начали настоящую игру… И ни слова о Мюллере… Почему? Если бы меня сразу отвезли домой, я бы пошел на любое задание; мы умнеем в камерах, на воле живем иллюзиями… «Отвезли домой», зло повторил он; квартира опечатана, Сашеньку мучают в Бутырках, принуждая учить то, что она должна мне сказать… Бедненькая моя, нежность… А если бы ты приехал раньше? И тебя бы не бросили в камеру? И ты бы узнал ее адрес и пришел к ней? И увидел в ее квартире этого самого доктора Гелиовича?