Отчаяние
Шрифт:
Во время отдыха на своей скромной маленькой дачке возле Сухуми (всего семь комнат, кинопросмотровый зал и бильярдная) Сталин зашел в один из трехэтажных домов, где жила охрана, и, не обращая внимания на вытянувшихся по стойке «смирно» майоров и подполковников, спустился в подвал, вспомнив, что туда покидали всю библиотеку, после того как сначала Троцкий, а потом Бухарин были выведены из Политбюро.
Провел он там часа два, не меньше; сидел на краешке какого-то скрипучего ящика, перечитывая Троцкого; испытывал при этом непонятное самому ему чувство снисходительно-сострадающего восхищения стилем «врага-брата». Нашел бухаринский томик, написанный в двадцатом: «Экономика переходного периода», тогда Врангель и Слащев бросили клич: «Красных в плен не брать – земли нет! Вешать вдоль дорог
...Вернувшись к обеду, сделал замечание начальнику охраны Власику: «Стоит ли держать мусор в доме? Молодые офицеры не знают истории нашей борьбы, начитаются без подготовки – черт знает что может в голову прийти...»
Той же ночью библиотеку погрузили на полуторки, вывезли в лес, облили бензином и сожгли.
Именно тогда он и подумал вновь: «Скоро стукнет семьдесят, а где мои теоретические работы? У Троцкого пятьдесят томов, у Бухарина было чуть ли не двадцать, а что у меня? Подоспело время готовить цикл теоретических трудов, где будут расставлены все точки над „i“. На смену Идеи интернационализма должна прийти доктрина Державности».
Он любил думать впрок, не терпел спешки, своего любимца Мехлиса осаживал прилюдно: «Это ты в своем кагале кипятись и отдавай команды, мы, русские, любим неторопливую, солидную обстоятельность, запомни».
На торжествах, когда весь мир гулял его день рождения и Москва была иллюминирована ярче, чем на Первомай, он, слушая бесконечные речи о великом вожде, гениальном стратеге, лучшем друге, выдающемся ученом, брате и соратнике Ленина, поднявшем на невиданную высоту его учение, несколько рассеянно оглядывая многочисленных гостей из-за рубежа, что привезли ему множество подарков, на какое-то мгновение отключился; надоела аллилуйщина; как чисто и высоко было в нашем храме в Тбилиси, как прекрасен был хор, когда мы возносили слова Господу и купол вбирал их в себя, давал им новое, иное звучание, отдельное от нас, сопричастное с вечностью, а не с бренной плотью...
Глядя на затылок очередного оратора, бритый под скобку (чистый охотнорядец, читал, не отрываясь от бумажки, написанной в Агитпропе и трижды утвержденной на Оргбюро, Секретариате и Политбюро, наверняка какой-нибудь дрессированный мужик из колхоза), Сталин вдруг явственно услышал голос отца Георгия, который говорил им, замеревшим в зыбком восторге семинаристам, литые, значимые Слова, а не дребедень, что болтают в этом зале: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть...»
Неожиданно для всех Сталин поднялся – как всегда норовил устроиться один где-нибудь в четвертом ряду президиума, поближе к выходу, – и, балансируя, на цыпочках, стараясь не мешать оратору, покинул зал.
Он вошел в комнату, где были накрыты столы с бутербродами, водкой, минеральными водами, вином и коньяком, не обратив внимания на вытянувшихся официантов и нескольких членов президиума, вышедших перекурить, – сидели уже третий час, а конца и краю чествованию не видно.
Ни к кому не обращаясь, Сталин спросил, где телефон; официант и подбежавшие офицеры личной охраны повели его к маленькому столику; он снял трубку, набрал три цифры, но услышал гудок и одновременно голос помощника начальника личной гвардии:
– Товарищ Сталин, это не «вертушка»... Это городской телефон.
– Зачем же меня сюда вели? – Сталин был раздражен и нетерпелив. – Язык проглотили? Головы нет? Водки перепили?
Он, видимо, хотел спросить, где правительственный телефон, но потом досадливо махнул рукой и вернулся на сцену, встреченный бурной овацией, что окончательно вывело его из себя; заставив себя улыбнуться, огладил усы и, подняв руки, попросил всех садиться, легко отключился, когда возникла пугающая тишина, – остался сам с собою, отрешился от суеты; именно в этот момент и понял,
Сталин ничего не слышал, кроме своего глуховатого голоса.
Фразу, родившуюся столь стремительно (такого раньше не бывало, он по десять, двадцать раз правил тексты речей во время борьбы за власть), обсматривал со всех сторон, выверял интонационно, разглядывал со стороны, любовался ею, словно мать новорожденным.
«Отлито; лучшего быть не может, – сказал он себе. – Слово – начало начал Бытия: именно Слово, Язык, существовавший всегда; и Маркс, и Ленин бежали этого парадокса, они норовили все подмять под производство, станки, науку, то есть Базис. Что ж, мне придется вернуть Слову его изначальный, основополагающий смысл... Реальных благ в ближайшем обозримом будущем мы русским не дадим. Что ж, вернем высший смысл Слова – Проповедь... Никого так просто не уговоришь, как русских, им я и передам примат Слова – отныне, присно, во веки веков... Кто только воспользуется моим Откровением? – горестно подумал он, пробежав невидящим взглядом по затылкам и плешинам своих соратников. – Из тех, кто здесь, – никто. Надо ждать. Ничего. Подождем... И начнем готовить реальную смену – вот что главное...»
...Через несколько дней Академия наук внезапно глухо зашевелилась; была создана секретная группа подготовки; Митин нажимал на президента: «срочно!»; институт, отданный филологу Виноградову – кстати, бывшему зэку, – делал «языкознанческие заготовки» – все это шло на стол Сталину.
Приученный жизнью к неторопливости, к тщательной подготовке удара, от которого противнику не подняться, – иначе не стоит бить, рискованно, – Сталин, расклеив академические заготовки, которые должны стать фундаментом его теоретического труда «Марксизм и вопросы языкознания», после десятого, по крайней мере, прочтения внезапно почувствовал какое-то неудобство, словно новый башмак жал. (Майский рассказывал, что британские аристократы дают своим слугам носить новую обувь; появляться в новых туфлях – дурной тон: истинный аристократ подчеркивает, что носит старые вещи, – чем человек богаче и могущественней, тем меньше он обращает внимания на одежду; рассказ-намек своего посла Сталин запомнил; следовал во всем, хоть и дал санкцию на арест.)
Он отложил работу, уехал на дачу, много гулял, смотрел фильмы, вырезал цветные фотографии из «Огонька», устроил стол, пригласил Берия, Маленкова и Булганина, был по-прежнему рассеян, анекдоты слушал невнимательно и лишь назавтра понял, что жало.
Три пассажа в академических заготовках его будущего текста прямо-таки грохотали: «Октябрьская революция...»
«В Октябре была не революция», – медленно выдавливая слова, сказал он себе, внезапно испугавшись закончить фразу, которая подспудно, безъязычно, но образно, зримо жила в нем многие годы, разрывая душу; как же мучительно было бороться с собою самим, запрещая услышать те слова, которые, оказывается, давно жгли сердце. «Революция – реальная; в Октябре был хаос, – произнес он. В Октябре был переворот. Истинная революция, уничтожившая дремучесть русского мужика, поставив его под контроль соседа, сына, бабки, Павлика Морозова, панферовских героев, комиссаров Багрицкого – то есть власти, вернувшая его в привычное состояние общинной круговой поруки, – поди не поработай! – была проведена им, Сталиным, в тридцатом году, когда он, Сталин, осуществил реальную Революцию Сверху!»
...Он вычеркнул во всех заготовках ученых «Октябрьская революция», заменив «Октябрьским переворотом».
Ленин был взрывной силой нации, организатором разрушения, он же, Сталин, свершил Революцию Созидания – уникальную, единственную в своем роде.
Ленин считал основоположением марксизма Базис, а засим – Надстройку.
Он ошибался. Он был идеалистом, никогда до конца не понимавшим русский народ.
Сейчас, после войны, когда поднялось национальное самосознание, не Базисы нужны русским и не Надстройки, а признание величавости и незыблемости их Духа – то есть Языка.