Отцы
Шрифт:
— Хотел бы я, чтобы это было так, — сказал Штюрк.
Некоторое время оба молчали.
— Я получил письмо от Артура. Ждут войны, — снова заговорил Штюрк.
«Так оно и есть: за сына тревожится», — подумал Хардекопф.
— А ты читал, сколько миллионов франков Россия получила от Франции на вооружение? Ты, Иоганн, понятия не имеешь, что делается вокруг тебя, — продолжал Штюрк.
— То есть как это — не имею понятия?
— Да, не имеешь. Ты знаешь только то, что говорят твои товарищи на верфях. А мне приходится иметь дело со всяким народом — с конторщиками, ремесленниками. Эта публика не возражает против войны. Послушал бы ты, что они говорят. «Нам нужна война, тогда все переменится», — заявляют они напрямик. К тому же нам ее навязывают, и прежде всего Англия. Да и Франция и Россия тоже. Вот какие ведутся разговоры. «Все завидуют нашим достижениям», — говорят одни. «После войны все будет по-иному», — говорят другие. И дьявол их знает, чего они ждут. Повсюду только
— Да ведь все это идиотская болтовня, и только, — громко и с досадой крикнул Хардекопф. — Эти дурни понятия не имеют, что такое война!
— Что верно, то верно! Об этом я и говорю.
— Хорошо, Густав, но почему ты забываешь о рабочих? О нашей партии? Как могут капиталисты начать войну, если мы не захотим, если мы забастуем? Вспомни о цабернском инциденте[14]. Уже тогда рейхстаг высказался против военщины и правительства. А рабочие во Франции? И в России? Они будут с нами заодно. На Балканах, — да, там может завариться каша, но великие державы — те побоятся, уверяю тебя. Они до смерти боятся, и именно нас, социал-демократов.
— Говорят, что Россия хочет войны, чтобы избегнуть революции у себя в стране.
— Но ведь это так глупо, что глупее и быть не может. Чепуха! Если дело дойдет до войны, тут действительно революции не миновать. Вспомни русско-японскую войну. А рабочий класс России куда хуже организован, чем мы. Поверь мне, до войны дело не дойдет. А если они даже попытаются, нам нет причин особенно падать духом. Народ восстанет. Да, непременно восстанет.
Тем временем Пауль Папке и хозяин ресторана «Дикий олень» Клейнберг, уединившись в одной из дальних комнат, вели оживленную беседу. И тот и другой были очень довольны дельцем, которое они обстряпали. Разумеется, и у них разговор зашел об угрозе войны. Оба собеседника не очень-то верили, что безумное сараевское покушение и ультиматум императора Франца-Иосифа приведут к войне. Но и Клейнберга и Папке отнюдь не страшила такая возможность. Хозяин рассказал, что у него два сына в армии; старший служит офицером в егерском полку, здесь поблизости, в Рацебурге, а младший — вольноопределяющийся в Любеке. Собеседники пришли к единодушному выводу, что в войне есть нечто возвышающее человека. Папке заявил даже, что жизнь человека не воевавшего — пустая жизнь, ибо война — это стихия: она до предела напрягает человеческие силы и показывает, на что способен народ. А в том, что немецкий народ способен на многое, ни тот, ни другой не сомневались. Если Россия вместе с Францией нападет на Германию, то кайзер сумеет создать живой оборонительный вал на востоке, между тем как действующая армия в какие-нибудь две недели положит Францию на обе лопатки и войдет в Париж. Ведь это же известный план Шлиффена. Паршивенького сербского короля мы ногтем раздавим. А что касается Англии, то не зря же кайзер расширял флот, говоря, что наше будущее решается на море. И англичанам тоже не поздоровится. Кайзер Вильгельм все предусмотрел; мы можем спокойно смотреть в наше будущее. Вспомните изречение кайзера: «Морское могущество — залог мирового могущества»; этим все сказано. А наши цеппелины? Они превратят в кучу развалин все британские острова вместе взятые.
Ресторатор и его клиент старались превзойти друг друга в придумывании самых дерзких стратегических планов, с уверенностью шли навстречу надвигающимся событиям и, распаляясь все больше и больше, то и дело чокались.
— Если Германия будет единой, миру законы она продиктует, — продекламировал хозяин. Папке воскликнул:
— И я уверяю вас, господин Клейнберг, если дело дойдет до войны, меня никакими силами не удержать. Пусть от спокойной жизни мы немножко отяжелели, ничего, встряхнемся и — марш на поле брани! Ведь мы еще, черт возьми, не старики!
— Золотые слова! — воскликнул хозяин; его круглое розовое лицо раскраснелось и лоснилось. — Я только что хотел сказать то же самое. Выпьем по этому случаю!
Они подняли бокалы, встали, чокнулись.
— Да здравствует война! — воскликнул хозяин.
— И победа! — добавил Папке.
В эту минуту в комнату вошел Карл Брентен и с недоумением посмотрел на приятеля.
— Карл! — крикнул Папке. — Пойди сюда, ты должен с нами чокнуться.
— Вот ты где, оказывается, — сердито проворчал Брентен. — Целый час ищу тебя.
— Так выпьем?
— У меня нет времени заниматься пустяками, — ответил Брентен. — Да, по-моему, и у тебя тоже.
— Карл, не расстраивай компании!
— Ты председатель ферейна или нет? — крикнул Брентен, побагровев.
— Ладно, ладно, иду. Что ты сразу входишь в раж?
По дороге в сад Брентен спросил:
— За что это вы пили? За войну? Или я ослышался?
Папке смущенно улыбнулся.
— Ну не будь же педантом, Карл. Хозяин, видишь ли, как будто национал-либерал или что-то в этом роде. Сыновья его служат офицерами. Сам понимаешь… Худой мир лучше
Брентен ничего не ответил.
Молча вышли они в сад. Надо было сделать последние распоряжения перед началом концерта.
Были минуты, когда Брентен буквально ненавидел Папке. Не раз он наблюдал, какими средствами пользуется тот, стараясь снискать расположение людей. Понятно, должность инспектора костюмерной городского театра кое к чему обязывала, но Брентену казалось, что в каждом его жесте, в звуке голоса, во всем его поведении есть что-то насквозь лживое, недостойное. О чем бы ни зашла речь — о политике, о любви или музыке, — Папке обо всем говорил с одинаковым апломбом. И, как ни странно, с его мнением о музыке считались (еще бы, — инспектору Гамбургского городского театра да не быть знатоком!). Папке охотно высказывал свое суждение, выпячивал себя, требовал, чтобы его слушали, признавали его авторитет. Но суждения его постоянно менялись. Сначала он нащупывал почву, улавливал общее мнение, а затем уже в напыщенных выражениях произносил решающий приговор, — приговор знатока, разумеется. В кругу почитателей Верди он уверял, что нет ничего пленительнее и гениальнее итальянской музыки и, как опытный жонглер, играл именами Палестрина, Доницетти, Верди. Если же Папке чувствовал, что его собеседники предпочитают Вагнера, он мгновенно оборачивался самым пламенным вагнерианцем и заявлял, что музыка «Смерть Изольды» — захватывает, это ни с чем не сравнимое наслаждение, «Кольцо Нибелунга» — непревзойденный шедевр. Как-то зять Хинриха Вильмерса, меломан и биржевой делец, сидя в гостях у тестя, расправился со всей оперной музыкой, заклеймив ее как пошлое и глупое шутовство, и заметил:
— Вот Бетховен, это, милый мой, стоящая вещь… Его симфонии…
И Пауль Папке, который пришел к Вильмерсу по делу, поведал под величайшим секретом (ведь он как-никак инспектор Гамбургского оперного театра!), что он совершенно того же мнения и из всех композиторов признает одного Бетховена.
— Подлинный гений выражает себя только в симфонии, — изрек Папке в заключение беседы.
Вероятно, одному Брентену известны были любимые композиторы Пауля Папке. Навеселе он как-то признался своему «единственному другу»: ни ходульного Верди, ни сентиментального Пуччини, ни напыщенного Вагнера он ни в грош не ставит, а Бетховена знает только понаслышке, его любимейший композитор — Пауль Липке. Музыка «Казановы» и других произведений этого артиста — вот что его пленяет.
— Тут все — и чувство, и любовь, и веселье, и жизнь, одним словом, очаровательно! Но, Карл, смотри не выдавай меня. Мне сказали, что такие вкусы не к лицу инспектору городского театра. Однако я готов биться об заклад — ставлю тысячу против одного, — что многие из тех, кто неизвестно чего ради торчат в ложах и, закатывая глаза, через силу слушают бессмысленный визг певцов, втайне тоскуют по зажигательным легким вальсам Липке или Штрауса… Мне ли не знать людей? Это лицемеры и обманщики, и другим и себе только очки втирают. Да, Карл, мы живем среди волков, а с волками жить — по-волчьи выть…
4
В субботу, через несколько дней после чудесного гулянья в Мельне, Карл Брентен, стоя за прилавком своего магазина, пробовал новый сорт бразильских сигар и с удовлетворением установил, что они дают белоснежный пепел и светло-голубой дым. То задумчивым (его снедали денежные заботы), то словно отсутствующим взглядом смотрел он сквозь окно на улицу, где торопливо шагали прохожие. Все, решительно все говорят о войне. У всех покупателей на языке одно: война. Вчера заходил Хинрих Вильмерс, купил ящик сигар и уверял его, Брентена, что война омолаживает народы; так, дескать, оно было испокон веков. Последние три вечера Брентен заходил в ресторан при Доме профессиональных союзов в надежде застать там Шенгузена или другого секретаря профессионального союза и услышать их мнение о последних грозных событиях. Но никакого Шенгузена и никаких других работников аппарата, обычно проводивших здесь вечера, он не встретил. Видно, подумал он, непрерывно совещаются, чтобы в решительный момент быть во всеоружии. Но тотчас же недоверчиво усмехнулся. Луи Шенгузен — и действие! Как бы не так! Он ненавидит всякое действие. И никогда он не пойдет против закона, не попрет на рожон. Значит, и против войны ничего не предпримет. Нет, на Шенгузена надежда плоха. Но есть еще правление партии в Берлине. Преемник Бебеля, Гуго Гаазе, поехал, как сообщало «Гамбургское эхо», в Париж, чтобы принять участие в конференции французского народа за мир и выступить от имени рабочего класса Германии. Это уже кое-что. И ведь партия сказала ясно и недвусмысленно: ни единой капли крови немецкого солдата не должно быть пролито во имя уязвленного самолюбия австрийских властителей. А это означает, что социал-демократическая партия решила бороться против войны. С одной стороны — народы, с другой — поджигатели войны. «Нет, они не посмеют, — успокаивал себя Брентен. — Мы — сила, с которой приходится считаться. Ни против нас, ни без нас они не могут воевать…»