Отдаешь навсегда
Шрифт:
Я отрицательно мотаю головой.
— Ты перегрелся на солнце. Вы сами сколько ждали эту квартиру, нельзя всю жизнь жить, словно в общежитии. Да и не в квартире дело. В конце концов ты нам подыщешь к осени какую-нибудь комнатенку, думаю, это не очень сложно. Шут с ней, с квартирой, я тебя как друга прошу: пойди в этот суд. Там Лида одна. Никого, понимаешь? Ни кого, совсем одна…
— Это хорошо, что она одна, — спокойно отвечает Андрей, а я-то думал, что он сейчас сорвется и побежит туда… Друг, называется!.. — Это хорошо, что она одна, — медленно повторяет он — Она ведь даже тебе велела не идти туда? — Андрей пристально смотрит на меня, я киваю. — И правильно сделала. Там сейчас перетряхивают и выставляют на всеобщее обозрение ее грязное белье… Это зрелище не для друзей, нам с тобой нет надобности им любоваться. У каждого есть грязное белье, а суд — это разновидность прачечной. Я туда не пойду, хочешь — обижайся, хочешь — нет. Она не нуждается в защите, она сама с этим превосходно справится. Женщины всегда превосходно
Андрей мне как-то рассказывал о своей старшей сестре. От нее ушел муж, с которым она прожила восемнадцать лет. У них уже почти взрослые дети, а он бросил ее и ушел к какой-то молоденькой. Банальная история, но дело-то в том, что познакомились они еще в госпитале, где Юля была медсестрой. Это потом она закончила мединститут и стала Юлией Ивановной, а тогда она была просто Юля. А он лежал пластом с поврежденным позвоночником, и она из госпиталя привезла его к себе, в частную комнатку. Пять с лишним лет он лежал пластом, сколько ж она с ним помучилась, сколько по всяким московским и ленинградским клиникам, по санаториям повозила, пока на ноги поставила… Полжизни в одном потрепанном пальтишке проходила, на второе все никак взбиться не могла, хотя работала и на полторы и на две ставки и подменяла кого придется… А главное, жили они эти восемнадцать лет душа в душу, уж так он ее любил — больше вроде и некуда. Восемнадцать лет… Сколько ж это дней, сколько ночей?… Тут и впрямь не мудрено с ума сойти. Все отдать: молодость, здоровье, красоту… Все отдать, а взамен получить оплеуху от человека, который восемнадцать лет называл тебя любимой.
— Понимаешь, Сашка, в таких делах иногда хочется быть страшно великодушным, — негромко говорит Андрей. — Хочется проявлять этакую безбрежную широту понимания и терпимости: лучше, мол, честный разрыв, чем унизительное вранье, и все такое прочее. Но когда я думаю о Юле и ее бывшем муже, мне становится страшно. По-моему, это уже не любовь, а просто предательство. Вернее, может, это и любовь, но все равно это предательство, такие люди, как он, — предатели по самой своей сущности. Я не верю, я никогда не поверю, будто любовь так отшибает мозги, что забываешь о долге, о совести, об элементарной порядочности. По-моему, человек отличается от скотины не наличием второй сигнальной системы, а тем, что он иногда умеет наступать себе на горло. Восемнадцать лет — это очень много, Сашка, я просто не представляю, как она пережила такое предательство. Мы все за нее боялись, думали, что не переживет, а она пережила, и живет, и диссертацию защитила. Удивительно сильный народ эти бабы, я, наверно, такого не вынес бы. А Лиде проще, Лида сама справится. И вообще я пришел к тебе совсем по другому поводу.
Андрей перевел дух и обхватил рукой свой подбородок, словно проверяя, чисто ли выбрит. Он очень любит свою сестру и переживает за нее, и вообще ему трудно — Андрей из тех ребят, которые ни в чем не любят неопределенности, двойственности, он мучается, если сталкивается с чем-то, что можно толковать и так и этак: Лида ушла от Кости ко мне — это любовь, а Юлию Ивановну бросил муж ради другой женщины — это что: предательство или все-таки тоже любовь?… И можно ли жить с женщиной из одного чувства долга, только оттого, что она вытащила тебя из могилы?… Он вечно ломает голову над такими проблемами, возле него никогда не было старого Лейбы, который прищуривал красные веки и задумчиво говорил, поглаживая изрезанной дратвой рукой сивую волнистую бороду: «Это загадка; сынок, это есть большая загадка, наука ее еще не превзошла…» Почти пять лет, с того самого вечера, когда Андрей привел меня к себе, и Тамара ахала и охала, что дома ничего нет, кроме колбасы и огурцов, и «голопузики» яростно ссорились в углу, у меня нет лучшего друга, чем он, вернее, лучших друзей, чем они — Андрей и Тамара. Наши ребята очень жалели меня, сукины дети, — приносили из библиотеки книги, за которыми я только собирался, занимали очередь в буфете, старались пропустить в открытую дверь… Все это было бы вполне нормальным, если б на моем месте оказался кто-нибудь другой, любой наш студент. Но меня они жалели, и от этой жалости порой мне выть хотелось. Замечательные ребята, но ведь и доброта и жалостливость должны иметь какие-то пределы, иначе они становятся хуже, чем самая изощренная жестокость. Андрей никогда не лез ко мне с зажженной спичкой, видя, что я вожусь в курилке с коробком, не старался во что бы то ни стало выхватить у меня и донести до столика поднос с едой, и Тамара не набивалась с предложениями пришить мне пуговицу или постирать рубашку, даже когда я жил у них. Наоборот, она усаживала меня помогать «голопузикам» решать задачки, и заставляла вместе с Андреем мыть посуду, и ходить в магазин за кефиром и батонами, а рубашки она стирала по ночам, и утром я находил их выглаженными на спинке стула. Все просто, все нормально… Но именно эти двое, а не те, добренькие и жалостливые, стали
75
— Или ты меня будешь слушать, или я уйду! — обиженно кричит Андрей. — Я тебе дело говорю, а ты стоишь как пень, и глаза у тебя такие, будто ты рассматриваешь меня под микроскопом! Что я тебе — инфузория, что ли?!
— Да ну тебя… — Я моргаю глазами, словно и впрямь долго смотрел в окуляры микроскопа. — О чем ты говоришь?
— Идиот! — Андрей выразительно стучит пальцем по голове. — Сейчас же одевайся, и поедем в наше университетское издательство. Им нужен переводчик, решили переиздать какую-то толстенную английскую книгу по теории литературы. Я уже говорил с главным редактором, он согласился дать тебе попробовать. Переведешь главу, если им понравится, заключат договор. А это знаешь, чем пахнет? Это «Москвичом» со скидкой пахнет, безмозглая твоя башка!
Я закуриваю, подвигаю Андрею пачку сигарет и спокойно отвечаю:
— Ты зря вбил свои ноги в это самое дело, друг мой, я никуда не поеду. Я уже как-то заглядывал к ним, мне ответили, что у них хватает переводчиков, которые знают английский лучше, чем его знал Шекспир, не говоря уже обо мне. Мне не нужна милостыня, даже если она вполне пристойно замаскирована.
— Попал пальцем в небо! — Андрей садится на пол, на разостланную газету, подвернув под себя ноги. — Это не милостыня, а работа, и работа тяжелая, без дураков, без никаких скидок на инвалидность, батрацкое происхождение и совокупность старых заслуг. Там это поставлено железно. Или ты справишься и получишь деньги, или тебя пошлют ко всем чертям. Ты же здорово, знаешь, английский и переводил уже кое-что. Дают шанс попробовать — надо быть последним дураком, чтоб от него отказаться. Попробуй мне только покрутить носом, паразит, я тебя на горбу туда отволоку! Видали вы пижона, а?! Ему приносят на блюдечке с голубой каемочкой шикарную интеллигентную работу, а он взбрыкивает, будто у него под этой раскладушкой стоит ларец с фамильными драгоценностями.
Андрей обиженно шмыгает носом, он сидит на газете, как турецкий паша на ковре, разве что чалмы со страусовым пером не хватает и кальяна в руке вместо сигареты «Вега», и я с трудом удерживаюсь, чтоб не расхохотаться. Господи помилуй, представляю, сколько ему пришлось побегать, прежде чем он добился, чтоб мне дали попробовать поработать над этим переводом. Не зря он говорил про свои ноги…
Я вспоминаю ледяное лицо главного редактора, который даже не предложил мне сесть, когда я к ним однажды заглянул. Хорошо, если ты отделался одними только ногами, друг мой, Андрей свет Иванович! Неужели ты думаешь, что она и вправду мне так нужна, эта треклятая машина? Лучше бы ты для себя раздобыл перевод, представляешь, как Тамарка обставила бы квартиру! Она же мечтает о полированном немецком гарнитуре, если бы ты знал, как ей осточертел ваш диван с полочками и никелированная кровать! Она ждет не дождется, когда уже кончится твое позднее студенчество, чтобы выбросить все это и пожить по-человечески. Но разве с тобой поживешь?! Ты и в новой квартире устроишь клуб или гостиницу, благо места хватит… Не нужно мне никакой машины, мне ничего не нужно, Лида бы поскорей пришла, села бы рядом: «Ничего, Саша, выплывем!»- и больше мне ничего не нужно. Нет — еще чтоб ты был, такой вот суматошный, готовый куда-то тащить меня на горбу, и Тамара, и все мои друзья…
— Ладно, — говорю я, — не куксись. Мы подъедем туда, но не сейчас, сейчас я должен дождаться Лиду.
— А чего ее дожидаться, вон она идет. — Андрей вытягивает шею и смотрит в окно. — Вон она идет, твоя Лида, и ничего с ней не случилось. Так и быть, поговорите пока, я заеду за тобой завтра. Салют!..
Он пропускает Лиду в двери, кивает ей и уходит.
76
Хромой Иванка, тот самый единственный молодой мужик, который остался на всю нашу деревню к концу сорок второго года, был заядлым охотником. Он ставил в степи капканы на зайцев, на волков, хорошо знал звериные следы и повадки и почти никогда не приходил без добычи.
Однажды Иванка поймал лису. Пока он тащил ее через всю деревню, намотав на кулак цепочку от капкана, за удачливым охотником увязался целый табунок мальчишек. Был среди них и я. В ту пору тяжело заболела мама. Она целыми днями лежала на печи, а я, ошалевший от счастья, что могу надеть ее ватные штаны и валенки, мотался по деревне, строил с ребятишками снежные крепости, играл в снежки, одним словом, спешил набегаться и наиграться, пока снова не останусь без штанов и валенок и не засяду на печи, как в тюрьме, откуда выводят только на коротенькие прогулки.
Лиса попала в капкан передней лапой. Иванка тащил ее, а она грызла настывшее железо намертво сцепившихся дужек, царапала задними лапами ледяной наст, извивалась и молотила хвостом, а за ней тоненькой прерывистой ниточкой тянулся кровавый след. Казалось, по снегу полз и трепетал маленький живой костер.
Иванка притащил лису к себе на двор, бросил возле каменного амбара — глухо звякнуло железо капкана о камень, — и пошел в избу, широко расставляя ноги в черных подшитых чесанках, и рядом с ним, прихрамывая, шла его сгорбленная тень. А мы окружили лису и с жадным любопытством смотрели, как зябко вздрагивают ее тонкие уши, как дыбятся на загривке рыжие шерстинки, а желтые бусинки глаз затягиваются белой пеленой страха и предсмертной тоски.