Отдаешь навсегда
Шрифт:
Вернулся Иванка. В огромном кулаке его тонула деревянная рукоятка блестящего отточенного шила. Мы почтительно расступились перед ним. Он присел и несколько секунд молча смотрел на лису. Потом подтянул ее за цепочку капкана, защемил между колен, зажал левой рукой узкую мордочку, а правой коротким резким движением воткнул ей шило в одну и тут же — в другую ноздрю. Отбросил окровавленное шило и ловко прижал лису носом к снегу, чтоб не брызнуло на белое поле овчинного полушубка.
Лиса только дернулась и застыла, даже пикнуть не успела, закричал я, почувствовав, как входит в мой мозг это блестящее отточенное шило, закричал пронзительно и надсадно и упал, зарывшись лицом в снег, чтоб не видеть ни Иванку, ни лису.
Иванка поднял меня на руки и испуганно спросил, заглядывая в глаза:
— Ты чего, малец? Али ты припадошный?…
— Зачем вы ее так? — горько заплакал я, вырываясь из его рук и размазывая кулаками слезы. — Зачем вы ее так?!
— Тю-у, дурной! — Иванка выпустил меня и подтолкнул к воротам. — А как же еще? Самый файный способ. Быстро, чисто, а главное — шкурка непопорченная. Целехонькая шкурка…
Он захохотал, а я поплелся к воротам. Не выдержал и
77
Я встаю ей навстречу, но она осторожно обходит меня и останавливается у окна. За окном — цветы, целое море цветов.
— Я никогда не думала, что там будет столько любопытных, ну, не тех, кто пришел судиться, а просто любопытных, — негромко говорит Лида и смотрит, как Клавдия Францевна срезает цветы. — Каких-то бабок в платочках, старичков пенсионеров, каких-то достаточно молодых любительниц острых переживаний. Слушают сосредоточенно, словно повинность отбывают, активно: шепчутся, негодуют, только что не аплодируют. Оказывается, есть люди, которым суд успешно заменяет кино, театр. Это же на самом деле театр, Сашка, да еще какой! Где, в каком театре так выворачивают перед зрителями души, так обстоятельно копаются в самом интимном, куда посторонним даже в щелочку заглядывать нельзя, так щедро поливают друг друга самыми душистыми помоями… Каждый обвиняет в своих бедах другого, каждый хочет казаться лучше, чище, хотя бы в глазах этих болельщиков. Передо мной разводилась пара. Прожили вместе меньше года, а выплеснули друг на друга столько мерзостей, что обоих следовало бы держать в клетках. Как их можно отпускать к людям — вот что мне не понятно! Как их можно отпускать назад к людям, этих подлецов, если они год прожили вместе и не нашли друг для друга ни одного хорошего слова? Ну, расходятся люди, не без этого. Но не найти ни одного хорошего слова!.. Только грязь, одну лишь мелочную грязь… А ведь когда-то целовались, и сердца, наверно, обмирали. Хоть бы это вспомнили, хоть бы расстались как люди. Вот уж кому не завидую, так это судьям — всю жизнь копаться в человеческих отбросах! Наверно, надо иметь стальные нервы и железное сердце, чтобы не стать человеконенавистником.
Она говорит, и смотрит в окно, и сухо барабанит пальцами по подоконнику, а я ощущаю, как во мне набухает и прорастает, словно зерно в теплой влажной земле, боль, та самая боль, что завивается в зеленую и оранжевую спираль. Я уже немного отвык от нее за это время, и вот она снова запускает свои тоненькие красные корешки глубоко в меня, и каждая клетка тела наполняется пульсирующей болью. Нет, не зерно, целое дерево прорастает во мне и распинает меня на своих упругих ветвях, осыпанных сизыми заостренными почками. Почки лопаются, толчками крови отдаваясь в висках, и из каждой выглядывает красная шляпка мухомора с круглыми белыми пятнышками-веснушками.
Я представляю себе этот узкий зашарканный зальчик, длинный стол на возвышении, застланный зеленым сукном в чернильных пятнах, тяжелые кресла с высокими спинками и подлокотниками, ряды стульев, сколоченных планками — зачем, чтоб кто-нибудь не украл? — и отполированных до зеркального блеска задами, кисловато-затхлый, от скопления народа, воздух, широко раздутые, вздрагивающие в нетерпеливом ожидании ноздри тех, для кого чужое горе — бесплатное представление. Вот и еще одна скомканная, кривобокая жизнь прошла перед их прищуренными глазами, еще раз утвердила кого-то в мысли, что он не хуже других, нет, лучше, куда лучше — вон ведь они какие, бедолаги… А если кто-либо расходится сдержанно и благородно, они, наверно, недовольны, как зрители бывают недовольны бездарной пьесой и беспомощными актерами… «болельщики» на ристалище человеческих страстей.
— Все было гораздо проще, чем я предполагала, проще и как-то обыденней, — говорит Лида и отворачивается от окна. — То ли судья мне такой попался — толстенький, добродушный, нисколько не похожий на человеконенавистника… Знаешь, у него един глаз синий, а другой карий, интересно, правда?… То ли вообще не так страшен черт, как его малюют… Он меня еще до заседания вызвал, судья, расспросил, где учусь, как практика в школе прошла, чем родители занимаются. Будто так это важно, пятерка у меня за практику или двойка! Спрашиваю: «Это к Делу относится?» Говорит: «Еще как относится». Потом проштамповали: «Примирения сторон не достигнуто». Теперь — областной… а зачем? Зачем еще областной, спрашивается?… Ох, Сашка, никогда больше разводиться не буду, противная штука…
— Противная, — соглашаюсь я. — А поэтому знаешь что — пошли в кино. В «Авангарде» «Веселых ребят» крутят.
— Правда? — радостно восклицает Лида. — Ой, Сашка, как здорово!..
78
Я был бы, наверно, совсем другим, если бы когда-то осенью не удрал с Димкой с уроков за опятами и мы не напоролись бы на мину, сохранившую под железной шкурой сконцентрированную силу взрыва, — каким был бы я? Лежу, оцепеневший от бессонницы, пробую это представить, посмотреть со стороны на себя, неполучившегося, несостоявшегося, и невольно улыбаюсь: не зря когда-то считали, что бог сотворил человека по своему образу и подобию, — я тоже делаю новую выкройку с оглядкой на имеющийся образец. Получается веселый, неглупый, довольно симпатичный парень. Он увлекается поэзией, музыкой, спортом; определенно не филолог, а какой-нибудь инженер или конструктор, который в свободное время собирает транзисторы; любит шумные вечеринки, где можно поболтать, потанцевать под магнитофон, не размазня, но и не нахал — одним словом, нормальный гениальный парень. Что там у нас осталось от старого образца? Увлеченность поэзией и музыкой? Не жирно. Добавим сюда еще то, что Лида и одного часа и одного дня не была бы женой Кости Малышева и теперь не таскалась бы по судам. Это уже лучше. Постой, постой, голубчик, но ведь если бы ты был нормальным гениальным парнем, Лида вообще никогда не была бы твоей женой. Нет, совсем не потому, что «она его за муки…». Просто ты даже не знал бы, что она существует,
79
Лида понесла в библиотеку книги, а я занялся уборкой. Теперь, когда в комнате у нас пусто и просторно, как в поле поздней осенью, заниматься уборкой — одно удовольствие. Я перемыл после завтрака тарелки, вилки, протер окно, а теперь намотал на палку с зажимом, именуемую «хозяйкой-лентяйкой» и купленную вчера со стипендии, тряпку, засучил выше колен штаны и мою пол. В лужах на красных досках дробится солнце, отсвечивая в глаза, тряпка мягко скользит взад-вперед, а палка служит мне надежным костылем. Ну-ка, раз — и погнали лужу с угла на середку. А теперь — на колени, иначе на одной ноге можно поскользнуться и расквасить нос, — тряпку над тазом отжал, — порядок, поехали дальше. От окна, с того четырехугольного пятна, где раньше стоял «шифоньер», от голландки — к двери, к двери…
Мне весело мыть пол, он подсыхает прямо на глазах и лоснится свежей краской, я сам его покрасил минувшим летом, и лаком покрыл, и я ползаю по полу на коленях, и распеваю во все горло самые веселые песни, какие только знаю. Наверно, поэтому я не слышу осторожного стука в дверь и не вижу хозяйкиной дочки Вали, которая стоит, прислонившись к дверному косяку, и, когда я, наконец, оборачиваюсь и замечаю ее, вид у Вали такой, словно она стоит и наблюдает за мной целую вечность.
После того как Валя столь блистательно расправилась с «печенегами» в лице собственной матери и двух вполне интеллигентной внешности атлетов, она несколько раз останавливала меня и уговаривала забрать хоть самую необходимую часть барахла, которое без всякой надобности валялось в сарае. Казалось, та вспышка истощила все Валины духовные и физические силы, она снова выглядела заспанной и говорила медленно, растягивая слова, и руки у нее вяло висели вдоль туловища. Но теперь я знал, что это не вся Валя, и относился к ней чуточку настороженно: попробуй угадай, какой фортель она выкинет, если разозлится. Чтобы не огорчать ее, а позлить Клавдию Францевну, и, конечно, потому, что очень уж неудобно было без всего этого обходиться, — я согласился взять канареечный умывальник, две табуретки и кухонный столик. Мне уже надоело есть, сидя на раскладушке и держа тарелку на коленях, а денег, чтобы купить хотя бы кухонный столик, у нас явно не хватало. Да и зачем он нам нужен, если мы все равно через месяц собираемся уезжать! Получим квартиру, тогда и купим…
С Валиной помощью я перетащил всю эту недвижимость назад, и — скверный человек! — мне доставляло истинное удовольствие наблюдать тесно поджатые губы Клавдии Францевны, которая возилась в огороде со своими цветами. Уж как ее распирало желание сказать что-нибудь, но она лишь поглядывала искоса на Валю и молчала, словно воды в рот набрав.
— Смотри, а то я начну ревновать, — улыбнулась Лида, когда я рассказал, как Валя уговорила меня снова погрязнуть в быту. — Со мной она весьма прохладна, кивнет и пошла себе, а с тобой вон какая любезная! Не увлекайся, Сашка, однажды это плохо кончится…