Отдаляющийся берег. Роман-реквием
Шрифт:
Возле дома культуры имени Шаумяна машина свернула влево и по Четвёртой Нагорной улице, прямо по трамвайным рельсам устремилась к больнице имени Семашко. Между домами подростки тащили телевизор, а тут и там неподвижно лежали люди. На пересечении улицы Самеда Вургуна близ исполкома района Насими с балкона и из окон четвёртого этажа швыряли разного рода скарб, а толпа внизу, стар и млад и даже бабёнки с крашенными хной волосами рвали друг у друга чемоданы, ковры и бежали с добычей прочь. Это происходило словно бы не наяву, а во сне, жутком, кошмарном сне.
Я всё время думал, как мне представиться в больнице. Называться армянской фамилией было небезопасно, а скрываться под чужой фамилией не хотелось. Удивительное дело, меня страшила не столько смерть, сколько смерть в безвестности,
— Национальность? — Таков был первый вопрос, заданный мне в приёмном покое больницы Семашко.
— Еврей, — ответил я. — Адунцман Лео.
— Отчество?
— Леонидович, — уверенно сказал я.
Врач, мужеподобная дебелая женщина, выкрашенная хной, недоверчиво смерила меня взглядом.
— Хорошо, — сказала она и, повернувшись к кому-то, распорядилась: — Позовите кого-нибудь из врачей-евреев.
— Зачем?
— Пусть поговорят с ним по-еврейски, — был ответ.
Было ясно, что речь идёт о европейских евреях, которые говорят на идише, основанном на каком-то диалекте немецкого языка. Это вовсе меня не смутило. Некогда я вознамерился прочесть «Фауста» в оригинале, несколько месяцев кряду всерьёз штудировал немецкий, даже выучил наизусть «Мариенбадскую элегию» по-немецки. «Евреи народ умный, — подбодрил я себя, — произнесу несколько слов, они сразу смекнут, в чём дело, и помогут».
Санитар, посланный с поручением, вернулся ни с чем.
— Все евреи смылись по домам, — сказал он.
— Все? — строго спросила врач.
— Все, — стоял на своём санитар.
— Ладно, — немного подумав, уступила крашеная. — В понедельник выясним. Они же так или иначе явятся на работу.
С меня сняли всю вымазанную кровью одежду, взамен же ничего не дали. Я остался в одних трусах и босой. Стоял в холодной приёмной, а голова и бока по-прежнему кровоточили. Кругом галдёж, плач и стоны.
— Бу эрманиди [18] , — внезапно взвизгнула одна из медсестёр, тыча пальцем в мою сторону, — эрманиди.
Худое лицо и буравящий взгляд медсестры показались мне тоже знакомы, только вот где ж я видел её?
— Это армянин, — не в силах угомониться, прошипела медсестра, — говорю вам, армянин.
— Может, ошибаешься? — сказала ей другая женщина. — На нём живого места нет, как ты его признала?
— Она меня с кем-то путает, — из последних сил я попробовал защититься.
18
Бу эрманиди, эрманиди (азерб.). — Это армянин, армянин.
— Нет, он армянин, эрманиди, — с ненавистью твердила та.
Но коль скоро мою принадлежность к евреям исключить было всё-таки нельзя, меня, несмотря на протесты медсестры, отправили в хирургическое отделение.
Хирург был из горских евреев. Он безотлагательно занялся раной у меня на голове. Тут-то в его кабинет и вломилась упёртая медсестра.
— Это армянин, — опять завизжала она, — незачем ему повязку накладывать.
— Кого ко мне направлять — это ваше дело, а не моё, — невозмутимо возразил хирург, обрабатывая как ни в чём не бывало рану. — Но раз уж человек попал сюда, будь он хоть африканец, я сделаю всё, что надлежит.
— От пса родится пёс, от человека — человек, — глубоко вздохнув, сказал врач, когда медсестра ушла. — Вот от таких, как эта, никто, кроме зверя, не родится. Двуногого зверя, какими забиты сегодня бакинские улицы. Такие, как она, наплодили… Главное — обработать раны на голове, — довольно поздно пояснил он, — а раной на боку я заняться уже не успею, видишь, сколько народу?
Коридор являл собой жуткое зрелище — окровавленные, сходящие от боли с ума люди со следами побоев, издевательств и пыток, стоны, слёзы, рыдания.
— Преимущественно это ваши соотечественники, — сказал врач. — Боятся признаться, что армяне, но всё-таки ваши соплеменники. — И, помолчав, пробормотал, словно
Хирург наложил мне шесть швов на голове и ещё несколько под глазом и на подбородке.
Всё ещё раздетый и босой, я кое-как, цепляясь за двери, вышел в коридор и, спиной опираясь о стену, медленно убрался в сторонку. Было холодно, меня трясло, то ли сон одолевал, то ли мучили кошмары, неодолимо соблазнял, притягивал, манил к себе пол, однако я всё-таки держался на ногах. Мало-помалу остатки сил иссякли, коленки сами собой подкосились, и, усталый, ослабший, я опустился на пол и тотчас ощутил, как он холоден. Я так и сидел, голый и босой. Всё тело ломило, во рту пересохло. Но никому не было до меня дела. До ушей долетали обрывки разговоров, будто потерпело крушение судно, под завязку набитое армянами, в Первомайском переулке зарезали детей, там и сям похитили десятки совсем юных красивеньких армянок, чтобы вывезти в Турцию и сбыть в ночные клубы.
Я до смерти устал и обессилел от нескончаемых этих мук, непрестанных криков, плача, тяжких стонов и причитаний. Постепенно все эти крики, плачи, причитания и стоны сливались в отдалённый и неразличимый гул. Я чётко понимал, что сознание временами покидает меня, и чувствовал, что из раны слабо сочится кровь, чьё тепло даёт о себе знать. Позже почудилось, что кто-то произнёс моё имя. Я вздрогнул, потому что не называл его врачам. Меня подташнивало, голова стала горячей, набухла, в сладкой полудрёме я с предельной отчётливостью разглядел на лестнице сотрудницу сберкассы с её улыбочкой, едва заметное колыхание занавески овеяло прохладой лицо, между тем черты визгливой медсестры и женщины из сберкассы смешивались между собой, и сколько я ни силился, всё равно не разбирал, кто тут медсестра и кто та, что так обходительно и любезно обслуживала меня в сберкассе. Я пребывал в лихорадочном, бредовом, полуобморочном состоянии, временами забывая, где я, собственно, и что за шум вокруг; то мне мерещилось, будто я здесь давным-давно, а то, наоборот, — это тянется всего лишь один день. Разом стемнело, рассвело и снова стемнело, или ж это просто включают и выключают свет? Иной раз мне казалось, что меня собираются куда-то увести, что из-за меня спорят и ругаются. Сквозь пелену глубочайшего забытья мне виделась поодаль, близ окон, группа юношей и девушек в белых халатах. Я почему-то не сомневался — это студенты мединститута, и Рена среди них… Именно так, она была среди них, я видел её… только б она меня не заметила, не подошла… Чуть погодя мне показалось — я отчётливо слышу Ренин голос, Бог ты мой, я же не хотел, чтоб она меня видела в таком состоянии, не хотел. У меня не доставало сил открыть глаза и увидеть её, я только слышал её голос. «Я соскучилась по тебе, — сказала Рена, голос её слышался более чем ясно. — Соскучилась, — повторила она, — но ничего не могу поделать, я до тебя не дотягиваюсь…» Ренин голос отдалялся, почему-то мне слышалась в нём горечь. «Пошли со мной, — сказала она, — заберёмся на другую планету, туда, где другие законы, и люди тоже другие, совершенно не похожие на тех, что здесь…» Я силился встать и подойти к Рене, да только ноги не подчинялись мне. Далее вроде бы зазвучала траурная музыка, мне хотелось окликнуть, удержать Рену, но не выходило, губы не разлеплялись. «Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил?» — прошептал я, теряя последнюю надежду, и почувствовал, что по щекам текут крупные тяжёлые слёзы. Потом всё разом обрушилось, низвергнулось и погрузилось в непроницаемый мрак.
Я пришёл в себя в больничной палате. Левый глаз не видел вообще, правый, наполовину заплывший, — только сквозь ресницы. Да, это была больничная палата — четыре койки, грубо оштукатуренные стены, с потолка на местами ободранном электропроводе свисала лампа в сто пятьдесят ватт. Две койки у правой стены, две у левой, все заняты, при каждой койке тумбочка. Я лежал справа от двери. Про себя я наделил своих соседей по палате порядковыми номерами. Слева от двери первый и, ближе к окну, второй, напротив второго, у правой стены, — третий. Сам я оказался четвёртым.