Отец Арсений
Шрифт:
Скажу только, что поражало меня всегда его проникновение в душу, сердце человеческое; говоря с о. Арсением или рассказывая о себе, понимал – он уже знает, что хочешь сказать, знает о твоем горе, несчастье, страданиях и, может быть, уже знал, когда ты только вошел к нему. Милость Господа осеняла его и давала дар прозорливости, и это пришло через великие страдания, глубокую постоянную молитву, растворение в любви к человеку и то, что многие десятилетия горести, обиды, печали, несчастья, смерть тысяч людей проходили через его душу и он принимал все это на себя, сопереживал и страдал вместе с тем, кто пришел к нему, и находил необходимый для этого человека ответ. Соединившись с милостью Господа, все это дало о. Арсению дар прозрения души человеческой.
Великая
Алексей.
Из архива В. В. Быкова.
СЛЕДОВАТЕЛЬ
Приходили дни, когда прошлое властно вторгалось в мою жизнь, оно ощутимо вставало рядом и заставляло до мельчайших подробностей вспоминать ушедшие в небытие годы.
Обыкновенно в эти дни одолевала бессонница, она, словно назойливая сиделка, располагалась около меня, и ничто не давало возможности избавиться от нее, и тогда в середине ночи вставала, усаживалась за письменный стол, брала тетрадь и начинала писать. Сквозь легкую дымку забвения постепенно вырисовывалось прошлое, вначале события, лица близких и дорогих людей, потом это объединялось в бесконечную нить ушедшей жизни, исчисляемой многими годами, и в эти минуты хорошее и плохое становилось на свои места.
Шел год жестоких церковных репрессий – год 1932, только что освобожденного отца Арсения опять арестовали и выслали на север на пять лет. Одновременно взяли 6 человек братьев и сестер общины и выслали двоих на пять лет в Караганду, а четырех человек в лагеря на срок от трех до пяти лет. Это было время, когда каждый из нас ждал ареста, ждал своей череды. Мы много молились по завету о. Арсения, собираясь по несколько человек у кого-нибудь на квартире (церковь нашу закрыли), иногда приходил священник, и тогда совершалась литургия, мы исповедовались и причащались, все делалось тайно. Отец Арсений присылал с оказией короткие письма, наставляющие, поддерживающие и утешающие. Получение письма было огромной радостью для каждого из нас. Постоянно кто-то из сестер общины жил у него в том селе, городке или деревне, но более шести месяцев на одном месте жить не давали, каждый раз направляя в более суровое место, особенно было трудно зимой и ранней весной, когда сообщение прерывалось.
Аресты в Москве шли волнами с промежутками один, два месяца. Наступала ночь, и каждый из нас думал, что, может быть, сегодня придут за ним, кулек вещей на случай ареста всегда лежал собранный. Ночной звонок или резкий стук в дверь говорил «пришли», и вот 18 марта 1932 г., пришли за мной.
Обыск, арест, внутренняя тюрьма на Лубянке, дни, проведенные в камере, допросы, Бутырки и Следователь, допрашивающий меня, отчетливо возникают в ночных воспоминаниях. Не удивляйтесь, что слово Следователь пишу с большой буквы.
Обыск комнаты, тщательный, долгий, грубый. Выброшены на пол из шкапов: книги, бумаги, фотографии, перетряхнуты и смяты вещи, испуганные лица мамы, сестры, отца, составление протокола с указанием изъятого: Евангелия, писем (было указано «бумаг») религиозного содержания. Мои письма, написанные маме еще начиная с детских лет, назвали «бумагами религиозного содержания». Я отказалась подписать протокол. Подписали понятые – дворник Хабардинов и трясущаяся от страха соседка-старушка.
Тягостное прощание с родными, разрывающие сердце слезы на лицах, грубые окрики охраны: «Быстрее, не канительтесь, ничего не передавать! Быстро! Пошли!» Мама крестит на прощание и плачет, плакала и я, но пыталась сдерживаться. Уходишь, возможно, навсегда, живая, но уже заживо похороненная, полная страха перед ожидающими тебя допросами, тюрьмой, лагерем. На улице еще снег и холод, темно (четыре часа утра), внутренняя тюрьма на Лубянке, унизительный обыск ведет мужчина, хотя здесь же в «приемной»
В год, в который меня взяли, обычно давали пять лет лагеря или ссылки, в другие годы «мера пресечения» могла быть больше. Больше всего пугал допрос, он страшен неизвестностью, неожиданностью вопросов, направленных на оговор, близких людей, издевательством, унижением человеческого и женского достоинства, физической болью. Самое ужасное, если физическая боль и издевательства сломят меня, заставят оговорить, предать родных, друзей, духовного отца. Возможно, заставят «признаться», что являюсь участником какой-нибудь религиозной организации, борющейся против власти.
Все свои силы обратила к молитве, почти беспрестанно взывая к Матери Божией, умоляя Ее укрепить и поддержать меня, с соседкой по камере говорила мало, она обижалась, но я молилась и молилась. Прошло дней десять, дни считаем по приносимым обедам, в камере окон нет, но постоянно горит яркий свет. Иногда из коридора раздается ужасающий вопль: «Больно! Не бейте, все расскажу», – слышно, как кого-то волокут, и опять тишина. Возможно, ведут на допрос, а может быть, просто устрашающая провокация. На десятый день вызвали на допрос, вели долго коридорами, поворачивающими то налево, то направо. Двери, двери и двери, в одну из них конвойный постучал, глухо прозвучало «войдите». Вошли; не поднимая головы, за столом сидел пожилой человек, конвойный доложился, следователь продолжал листать папки, лежащие на столе, и о нас словно забыл.
Папки с делами все листались и листались, я стояла и молилась Божией Матери.
Следователь, наконец, поднял голову, с удивлением посмотрел на конвойного и меня, сказав: «Вы что же не доложили, что привели арестованную?» – «Докладывал, вы ничего не ответили». Конвойный ушел, следователь сказал: «Садитесь», – и опять продолжал просматривать дела, прошло, вероятно, более получаса, я молилась, и в то же время мелькнула мысль: это новый устрашающий прием допроса. Вчитавшись в одно из дел, поднял голову, посмотрел на меня и началось: фамилия, имя, отчество, год рождения? Я ответила, порылся в папках и достал мое дело, тоненькую папочку, и стал просматривать вшитые в нее документы.
«Не жирно, не жирно на тебя подобрали», – сказал следователь, внимательно посмотрев на меня. «Мать, отец есть?» – Ответила: «Да». Лицо следователя было усталым, глаза воспаленные, видимо, он систематически недосыпал.
«Что же мне с тобою делать? Двадцать четыре года, столько моей старшей дочери было, в церковь ты ходила, молилась, а когда закрыли, группами стали молиться, и даже обедню иногда дома священники у вас служат, благо двое еще где-то скрываются. Твоя группа из восьми человек», – заглянул в папку и назвал фамилии и имена. «Собирались почти всегда у Швыревой, реже у Слонимской, подтверждаешь?» Я молчала. «Слушай, Ия, – произнес следователь, – признаешь, не признаешь, срок тебе обеспечен». Я молилась, возможно, губы мои шевелились или внутреннее переживание отражалось на лице, но лицо следователя стало мягким, доброжелательным и как бы засветилось. «Новый прием следствия, – подумалось мне, – говорит мягко, а потом бить будет». Но следователь по-прежнему задумчиво смотрел на меня. Я продолжала молиться.