Отец и сын (сборник)
Шрифт:
— Эх, холера ее возьми, и пьется же с гусятинки-поросятинки…
После обеда всем скопом направились к катеру. Лед вокруг него был давно расчищен, и катер, как и барки, покоился на подставах. Но, побаиваясь, как бы подставы не подтаяли и не рухнули раньше времени, Скобеев решил протолкнуть под корпус катера увесистые лиственничные сутунки. Их скатили прямо с кручи. Пробив пешнями отверстия, сутунки положили поперек корпуса катера. Теперь уже никакие причуды весны не могли оказаться опасными. Когда четвертый сутунок просунули под самую корму, над городом, над всем заснеженным простором Заречья раздался протяжный гудок.
— Ну вот, и шабашить пора! — сказал Скобеев и посмотрел в ту сторону, откуда
Но слова Скобеева озадачили парня. Он беспомощно заморгал, поглядывая то на Тихона Ивановича, то на Лавруху с Еремеичем.
— Это паровая мельница бывших Фуксмана и Кухтерина, Алеша, голос подает. Значит, четыре часа, кончай, рабочий люд, работу до завтра, — пояснил Скобеев, заметив недоумение на лице парня.
— А солнце-то еще высоко! — воскликнул Алешка. Он не привык у деревенских богатеев работать по часам. Его время измерялось иначе: от темна до темна.
— До революции, Алеша, и рабочие трубили по двенадцать часов, а случалось и больше, — сказал Скобеев. — А теперь хозяин — сам рабочий класс. Он устанавливает порядки. Чтобы хорошо работать завтра, чтобы победить завтра — надо беречь силы сегодня, отдыхать сегодня. Михей твой о тебе не думал.
— А зачем я ему был нужен? Он о себе пекся.
— В том-то и дело.
Забрав инструменты, понесли их в теплушку. Алешка тащился с пешней и топором последним. Революция, конечно, правильно сделала, что отменила изнурительно длинный рабочий день, но вот ему лично сегодня не хотелось бросать работу, расставаться с этими людьми, уходить с речного простора, на котором и дышалось-то по-особенному легко.
Лавруха и Еремеич жили в верхней, нагорной части города. Они забрали свои кошелки из-под еды, попрощались и ушли. Скобеев не спешил. Он разобрал инструменты, разложил их по ящикам, потом достал из-под верстака какие-то гайки и болтики и бросил в банку с керосином. Только после этого он взял тяжелый амбарный замок, открыл дверь, загремел щеколдой.
— Ну, двинулись, Алексей-душа!
Алешка был убежден, что их путь — к домику Скобеева. Но едва перешли мост через Ушайку, как он зашагал мимо базарной площади вправо.
Бродя в поисках работы, Алешка сравнительно неплохо изучил старый сибирский город.
— А мы куда, дядя Тихон? — спросил он, видя, что направляются они в сторону, противоположную пристанскому району.
— В клуб молодежи зайдем, Алеша. Со мной, стариком, тебе скучновато будет с утра до ночи торчать. Да и свободное время не надо попусту прожигать. Жалеть потом будешь.
Алешке нравилось быть со Скобеевым, и он принялся горячо разубеждать его:
— Что вы, дядя Тихон, скучновато! Очень мне хорошо с вами. Да и привык я ко всякому. Бывало, на отгонных лугах пасешь скот, и все-то летечко один-одинешенек. Приедет хозяин — привезет на две недели еду, наругает тебя ни за что ни про что, и снова никого. Со скотиной, бывало, разговаривал, чтобы речи не разучиться. А то пел еще во всю глотку…
Алешка беззаботно рассмеялся, но у Скобеева от его рассказа сжалось сердце. С каждым часом их знакомства, узнавая все новые подробности жизни этого паренька, Скобеев чувствовал, как входит он в его душу, становится по-сыновнему дорогим и близким.
Скобеев шел рядом с Алешкой молча, но думал о нем, и не только о нем, а обо всей жизни, которая текла неостановимо, день за днем, как река, неся на своих потоках людские судьбы.
«Пел во всю глотку… Пел не от веселья, не от радости, а чтобы не разучиться речи… Да разве для такой жизни рожден человек? И ты молодец, парень, что не надорвал себя, не ожесточился против людей, не разучился смеяться над тем, что у другого могло вызывать только слезы… Знать, из хорошего теста замешен ты, батрачонок…» Занятый своими
— Дядя Тихон, кажется, здесь входят. Вон и вывеска: «Клуб молодежи “Юный ленинец”.
— Тут, Алеша. А меня понесло, брат, куда-то, — сконфузился Скобеев. — А ты знаешь, мил человек, что в этом доме помещалось до революции? Жандармское управление! Доводилось мне дважды бывать тут. Один раз схватили нас за городом, на сходке по случаю Первого мая. Ну, были мы тогда молодые, совсем еще желторотые, а все-таки обвели жандармов, от всего отперлись. Мы, дескать, попали понапрасну, пришли сюда на Басандайские горы с девушками гулять, а вы тут нагрянули как снег на голову. Потомили нас дня три на казенных харчах и выгнали… А вот второй раз хуже было. В войну это случилось. Был я уже большевиком и ходил помощником механика. Через меня комитет снабжал ссыльных большевиков Нарымского края подпольной литературой. Приходилось иной раз перевозить и беглецов… И вот раз посадили мне на пристани в Инкино какого-то ссыльного. Наказали: человек позарез нужен партии в Петербурге, не рядовой товарищ, за многих ворочает головой. Довези до Томска во что бы то ни стало.
Отвел я его в свою каюту, сам ушел в машинное отделение. Подходим к Молчановой. Выбежал я на борт, глянул на берег — и обомлел. Полицейских и жандармов никак не меньше двух десятков. Бросился я в каюту, говорю тому: так и так, дела наши плохи. Он посмотрел на меня с усмешкой: «Ну, говорит, помирать раньше срока не будем. Возьми мою тужурку, а свою робу дай мне». Схватил он тут мою замасленную кепку, натянул на плечи брезентовую куртку, и вышел из каюты. Что же, думаю, он будет дальше делать. А в Молчанову везли мы груз. Матросы скучились возле ящиков и мешков. Как только пароход пристал, он кинулся к ящикам, взвалил один на спину и, сгибаясь, ступил на трап самым первым. Не то что жандармы, даже наши матросы не успели заметить, когда он это проделал. И ушел! — Скобеев засмеялся и, понизив голос, сказал: — Вот, браток, какие люди были! Идет себе прямо в лоб на опасность, смотрит смерти в глаза, и у той поджилки начинают трястись…
Скобеев умолк. В его чуть прищуренных глазах горел живой огонек воспоминаний. «Любит дядя Тихон смельчаков, — подумал Алешка. — О тяте надо ему рассказать. Бывали у него истории с белыми похлестче этой…»
— Ты, поди, спросишь: «А потом что?» — заговорил Скобеев, как-то неожиданно прервав свое раздумье. — А было то: жандармы учинили обыск всего парохода. Иголку бы отыскали, не то что человека! Ворвались в мою каюту. Быстро нашли студенческую тужурку и форменный картуз: ссыльному человеку нелегко было заменить одежду. Купить негде, да и не на что. А в бумаге, какая у жандармов на руках, все приметы: в чем одет человек, какого роста, какого обличья. Тут меня как миленького — раз, и готово: ты, дескать, побег устроил, — арестовали. Привезли в Томск, и пошло и поехало. Три месяца денно и нощно мытарили. Чего со мной не творили! И лупили, и без воды держали, и награду обещали, чтоб я только сознался. Выстоял все-таки. Вот, смотри, Алексей: тут в подвале камеры у них были. Видишь, вот оно, окошечко. Здесь я и томился…
— Вижу, дядя Тихон. — Алешка в самом деле неотрывно глядел на перекосившееся окошечко подвального этажа, уже вросшего в землю. Рассказ Скобеева дал ему живое представление о жизни, которую он знал только по воспоминаниям старших.
— Ты и сам, дядя Тихон, под стать тому беглецу. Герой.
— Ну, какой там герой! Таких героев было — не счесть. Доведись тебе, и ты смог бы…
«А смог ли? Не сдрейфил бы?» — спросил себя Алешка и задумался, не посмел легким словцом отделаться перед своей совестью. По отцу знал: не простая это штука — смочь, не сдрейфить, когда жизнь по-настоящему прижмет.