Отец и сын (сборник)
Шрифт:
Алешка махнул рукой, отказываясь, но Скобеев заметил, как при этом парень не сдержался и проглотил слюну.
— Давай садись, не заставляй упрашивать себя, — сердитым голосом, но с доброй искоркой в глазах сказал Скобеев.
Не дожидаясь, когда Алешка сбросит полушубок, он вышел в прихожую, к плите и вернулся с тарелкой, от которой поднимался пар и шел такой вкусный дух, что парень снова сглотнул слюну.
Алешка принялся есть, стараясь жевать обстоятельно, не спеша, чтобы не казаться слишком жадным.
— Сам, брат, я теперь дома хозяйствую, —
Скобеев посетовал на одиночество и, не задерживаясь больше на своей особе, начал расспрашивать Алешку о его житье-бытье: куда девались родители? Сильно ли прижимали хозяева? Имеет ли к чему-нибудь склонности? Владеет ли грамотой?
Алешка вначале стеснялся, старался говорить покруглее, но Скобеев так внимательно слушал его, так заинтересованно смотрел на парня, что через несколько минут от его стеснительности не осталось и следа.
— Не знал я, что родитель твой на Васюгане голову сложил. Приходилось бывать там, — задумчиво сказал Скобеев, щурясь и что-то, по-видимому, вспоминая.
Они надолго замолчали. Скобеев о чем-то размышлял, а Алешка, как всегда при упоминании об отце, мысленно перенесся в свое детство, ставшее совсем уже далеким. Молчание прервал Скобеев.
— Вот что, Алексей, — постучав длинными пальцами о стол, заговорил он, — оставайся жить у меня. Работать тоже будешь со мной. На базу мне матрос нужен. До начала навигации на ремонте станешь помогать, А реки вскроются, мы с тобой к остякам и тунгусам подадимся! Хорошие люди они, только уж очень сильно забитые. А сам знаешь — коли долго согнутым ходишь, то сразу-то не выпрямишься…
Алешка слушал Скобеева с чувством радости, смешанной с удивлением. Спокойный говор, степенная рассудительность и это душевное сочувствие к бедным таежным людям напомнили ему давно минувшее… Отец сидит в окружении коммунаров. Только что из коммуны уехал старый остяк Ёська. Отец рассказывает коммунарам о жизни остяков, и в тоне его голоса и сочувствие к их горькой доле, и готовность помочь.
— В точности, как тятя, вы говорите! — вырвалось у Алешки, и он даже сконфузился, покраснел, как девчонка.
Скобеев посмотрел на парня ласковым, одобрительным взглядом, подумал: «Ах ты горе горькое! Отца, видать, любил пуще всего, а расти довелось сиротой». А у Алешки вспыхнули в голове свои думы: «По рекам пройти — это хорошо. Гляди, и на Васюган попадем, на Белый яр. Ах, как охота побывать на тятиной могиле… Интересно бы и к Исаевым заглянуть. Надюшка вымахала, поди, большая. Не позовет теперь играть на кручу, как когда-то».
— Кому лихо пришлось, Алексей, всегда бедного пожалеет. Ну, давай место тебе для спанья соорудим. Вот тут, на ящике, почивать будешь. Смотри, удобно ли? Коротковато разве? Парень ты длинный. Да ничего! Можно табуретку придвигать, — рассуждал Скобеев, набрасывая на ящик тюфячок в темном немарком чехле.
— Да что
Скобеев принес из комнаты дочери подушку и покрывало, положил на ящик, примериваясь, прилег, встал.
— И вправду хорошо! — одобрил он и пододвинул из угла маленький треугольный столик с семилинейной лампой. — А здесь можешь заниматься. Почитать вздумаешь или уроки надо будет готовить…
Скобеев придвинул табуретку и снова, примеряясь, сел, облокотился на стол.
— Вот и готово! — он дружески похлопал Алешку по спине. — И мне веселее будет. А то, братец мой Алексей, иной раз хоть волком вой. Знаешь, каково одному?
— Уж как не знать! — сказал Алешка, и голос его, тихий, скорее даже сдавленный, задел Скобеева за сердце — столько в нем было никому не высказанной боли, затаенных слез, ни с кем не разделенных страданий!
— И чур, уговор, Алексей: будь со мной во всем по простоте. Если что надо — выкладывай, не таись. И зови меня без величания, дядей Тихоном. Согласен, нет?
В душе Скобеева дрожала струна, тронутая возгласом парня: «Уж как не знать!» — и ему хотелось, чтоб тот почувствовал себя здесь, у него в доме, хорошо и свободно, почувствовал сразу, вот сейчас же.
— Конечно, согласен, дядя Тихон! Конечно, согласен, — бормотал Алешка, и длинные руки его от волнения то одергивали синюю сатинетовую рубаху, то взлетали к заросшей густым, волнистым волосом голове.
Не первый раз в жизни приходил он в чужой дом в поисках защиты от своей горькой судьбы, но в первый раз он не услышал хозяйского слова, звучавшего всегда одинаково: «Твоя работа от темна до темна на поле, мои хлеб-соль на столе».
Все, что происходило сейчас, для Алешки было ново, необыкновенно. Его подмывало броситься к Скобееву, прижаться к нему по-сыновнему, но он сдерживал себя, прятал глаза. А Скобеев думал, что парень не совсем еще понял его, продолжал говорить:
— У нас все должно быть по-свойски: я рабочий, и ты рабочий. Нам друг от друга что необходимо? Подмога, приветливость. Соли-дар-ность! Слышал об этом?
— Рассказывала Прасковья Тихоновна.
— Параша? Ишь ты! Она, братец мой, мастак по книжной части!
Скобееву приятно было упоминание о дочери, и о том, что она «мастак по книжной части», он сказал дважды. Сухое, с мелкими морщинками лицо его сияло при этом от улыбки, мысленно обращенной к Параше.
Он вытащил из кармана пиджака письмо, бережно разгладил ладонью на столе и снова принялся читать. Алешка наблюдал за ним, и ему еще плохо верилось, что этот простой человек с руками в ссадинах и ожогах — отец самой Прасковьи Тихоновны, происхождение которой казалось ему каким-то необыкновенно благородным. Конец письма дочери Скобеев прочитал вслух: