Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том I
Шрифт:
Месть народа после взятия Бастилии (совр. картина)
Такими яркими представителями настроения русской знати в эпоху крушения старого порядка во Франции являются братья Воронцовы, в переписке которых часто затрагиваются французские события. Еще в 1789 г. граф С. Р. Воронцов предчувствует конец французской монархии, но он вместе с тем не верит в прочность республиканского строя. 28 августа 1789 г. он писал брату, что «французские беспорядки не так скоро прекратятся и французы, вместо конституции, создадут себе абсолютную анархию; они будут банкротами, будут вовлечены в гражданскую войну и подпадут под управление еще более произвольное, чем то, которое было ими ниспровергнуто». «Французы, — по его мнению, — созрели для свободы не более американских негров». Взятие Бастилии наводит его на самые грустные размышления: «Это прямо ужасно, что творится в этой несчастной стране, и следует ждать событий еще худших». Членов Национального собрания он считает «сумасшедшими, которых следует перевязать». В Мирабо он видит «злодея, целью которого было ниспровержение всего во Франции». В письме от 25 августа 1792 г. он возмущается теми «ужасами, которые совершаются этой отвратительной французской нацией».
Декларация прав (современ. изд.)
Якобинцев он называет «чудовищами, достойными самых тяжких наказаний». Под впечатлением сентябрьских убийств он пишет брату, что «Франция как будто укушена бешеной собакой». После того, как Людовик XVI был подвергнут заключению, и в Париже все шире расправлял свои крылья якобинский террор, С. Р. Воронцов
Французский деспотизм (совр. картина)
Почти те же мысли приходят в голову и графу А. Р. Воронцову. Он также полон тревоги и его неспокойное настроение ярко сказывается в составленной им летом 1790 г. записке для графа Безбородко. В ней он называет французскую революцию «безрассудной, а притом и опасной». Французские события, по его мнению, имеют международный характер. «Я давно изъяснялся, — пишет А. Р. Воронцов, — что сей перелом французской конституции и все то, что им опрокинуто, заслуживает особое внимание государей, дворянства и, можно сказать, всех начальств и властей, веками установленных и в сохранении которых не только всякое лицо и состояние находили собственную свою пользу, но которое и для самой черни существенно нужно». Подобно брату, автор записки усматривает во французской революции элементы космополитического брожения. «Как бы то ни было, — говорит он, — если сей образ правления и мнимого равенства хоть тень окоренелости во Франции примет, он будет иметь пагубные следствия и для прочих государств и с тою только разностью, что в одном ранее, а в другом позже». Почти так же, как братья Воронцовы, относилась к революционной Франции и графиня В. Н. Головина, родная племянница известного И. И. Шувалова, принадлежавшая к самым верхним слоям русского общества. Она с гордостью заявляла французам, что она русская и что «мы не проливали крови своих государей». А в разговоре с графом Сегюром она отзывалась о Робеспьере, как о «преступном деспоте, главе разбойников».
Королева поджигает Национальное собрание (совр. сатир. грав.)
С этими взглядами на французские события представителей русской аристократии нельзя не сопоставить те впечатления, которые вынес Н. М. Карамзин во время своего пребывания в Париже в 1790 г. Он не сразу усваивает все историческое значение тех грандиозных явлений, очевидцем которых ему приходилось быть. «Можно ли было ожидать, — недоумевает он, — таких сцен от зефирных французов, которые славились своею любезностью и пели с восторгом: „Для любезного народа счастье добрый государь“». На его глазах происходило во Франции крушение старого порядка, и, тем не менее, из-под его пера вырастает пышный панегирик этому смытому революционными волнами политическому строю. «Французская монархия, — пишет он, — производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; жизнь общественная украшалась цветами приятностей, бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиры на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем».
10 августа 1792 г. (рис. Monnet)
Карамзин не сознавал еще, как широко разлилось революционное настроение во французском обществе. В одном из своих писем он успокаивает московских друзей тем, что «в трагедии, которая ныне играется во Франции, действует едва сотая часть всей нации. Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь». Он с осуждением относится к событиям и деятелям великой революции, говоря: «Всякие насильственные потрясения гибельны и каждый бунтовщик готовит себе эшафот». Полный самых лояльных и благонамеренных идей, двадцатитрехлетний «русский путешественник» напоминает «новым республиканцам с порочными сердцами» афоризм Катона: «безначалие хуже всякой власти».
Московские друзья, к которым Карамзин отправлял свои письма, принадлежали к розенкрейцерам или мартинистам, группировавшимся вокруг Новикова — этого идейного центра русского масонства. Масоны, как известно, ставили основной целью своей деятельности нравственное перерождение человеческой личности на основе внутреннего самоусовершенствования. Поэтому вполне естественно, что они крайне отрицательно относились и к рационализму, и к материализму, и ко всем другим доктринам просветительной философии. И к французской революции, как к порождению той же философии, у них не могло быть иного отношения. Тайные политические организации, по мнению московских мартинистов, имели своим предметом «заговор буйства, побуждаемого глупым стремлением к необузданности и неестественному равенству». Однако, при всем своем отрицательном отношении к французским событиям, некоторые из членов Новиковского кружка, например, И. В. Лопухин, довольно ясно представляли себе их основную причину. «Злоупотребление власти, ненасытность страстей в управляющих, презрение к человечеству, угнетение народа, безверие и развратность нравов: вот, по его словам, прямой и один источник революции». До нас дошел ряд писем московских масонов от 1790 г., в которых они довольно часто останавливаются на политических событиях, происходивших в то время во Франции. Революционные сочинения они называют в этой переписке произведениями «мнимой вольности или, лучше сказать, бешенства». Эти письма превосходно вскрывают политическую лояльность Новиковского кружка. Так, А. М. Кутузов в ноябре 1790 г. писал кн. Трубецкому: «Известно Вам, что я великий враг всякого возмущения и что я не перестану твердить, что критика настоящего правления есть непозволенное дело». В письме к И. В. Лопухину он, развивая ту же мысль, говорит: «Я ненавижу возмутительных граждан — они суть враги отечества… Истинная вольность состоит в повиновении законам, а не в нарушении их». В другом письме к тому же Лопухину Кутузов смело ручается за то, что «из среды нас не выйдут никогда Мирабо и ему подобные чудовища». Почти в тех же словах, как и представители петербургских общественных сфер, московские масоны выражают свое опасение относительно надвигающихся с Запада радикальных политических теорий. «Я охотно соглашусь не иметь ни одного крепостного, — пишет Лопухин Кутузову 7 ноября 1790 г., — но притом молю и желаю, чтобы никогда в отечество не проник тот дух ложного свободолюбия, который сокрушает многие в Европе страны и который, по мнению моему, везде губителен».
Отзываясь в самых нелестных выражениях и о событиях и о деятелях французской революции, русские дворяне принимали искреннее участие в жертвах «французской пугачевщины». «Гостеприимство являлось их исконной национальной чертою, — говорит французский историк Оман, — единственной традицией, которую они уважали». Еще летом 1790 г. гр. А. Р. Воронцов советует «королевской партии дать покровительство». «Сие дело, — говорит он, — есть дело всех государей, когда по всей вселенной разослали эмиссаров для взбунтования». Гонимые бурями и ужасами французской революции, «эмигранты, — по словам Сореля, — упорствуя в отвлечениях не менее революционеров, обнаруживали не менее их свой космополитизм». «Они смотрели на себя скорее, как на соотечественников дворян всего мира, чем как на сограждан французов». «Эмигранты, являвшиеся, — по меткому выражению г-жи Сталь, — горстью французов, затерявшихся среди европейских штыков», увозили, однако, за границу все причины своего собственного упадка и обнаруживали такую же неспособность управлять собою, какую они раньше проявляли в заведывании государственными делами Франции. Эти отрицательные стороны в характере представителей французской знати не могли укрыться от тех из русских, которым приходилось сталкиваться с эмигрантами. Так, гр. С. Р. Воронцов в одном из писем к брату дает о них следующий отзыв: «Эмигранты так же развращены и трусливы, как и остальная часть этой безбожной нации, жертвой которой они теперь являются. Они только и заняты роскошью и тщеславием». А гр. Ф. В. Ростопчин, познакомившийся со многими из приехавших в Петербург эмигрантами, недоумевал, «каким образом эти люди могут внушать настоящее сочувствие». «Во мне, — пишет он гр. С. Р. Воронцову, — они никогда не вызывают иного участья, как возбуждаемого трогательной пьесой, потому что эта нация существует только комедией и для комедии… Убийцы и глупцы остались у себя на родине, а сумасшедшие бросили ее, чтобы увеличить собой число шарлатанов на свете». Даже Карамзин, при всей его благонамеренности, сознавался, что французское дворянство и духовенство кажутся ему «худыми защитниками трона». Только немногие, подобно гр. В. И. Головиной, не замечая темных сторон французской эмиграции, с нескрываемым восторгом отзывались о представителях и представительницах Сен-Жерменского предместья, сделавшихся «жертвою французской революции». «То была, — по ее словам, — квинтэссенция старинного дворянства, неприкосновенная в своих принципах».
Убийства на Марсовом поле (17 июня 1791 г.)
В эмиграционном движении была и другая сторона, внушавшая беспокойство отдельным лицам из среды русской знати. «За приезжающими французами, мне кажется, должно гораздо поприсматривать, — пишет гр. А. Р. Воронцов гр. Безбородко. — Мы видим, что в тех местностях и землях, куда, можно сказать, толпы недовольных революцией французской убежище имели, сколь от свиты и людей их, напоенных французским ядом, беспокойство причинялось». Эта боязнь постепенно передавалась и русскому двору. Хотя Екатерина и писала английскому королю, что «ее империя, отделенная громадным пространством от Франции, не может быть охвачена заразою», а ее дипломат гр. Марков заявлял прусскому посланнику: «Одни мы из всех держав можем не бояться французской революции и не бороться с ней по отношению к нашим подданным», однако правительство довольно определенно принимало свои меры предосторожности. В августе 1790 г. Екатерина дала повеление Симолину, русскому послу во Франции, чтобы «в Париже всем русским объявил приказание о скорейшем возвращении в отечество». Вскоре последовал окончательный разрыв с Францией и применены были на практике советы, даваемые гр. А. Р. Воронцовым: «от них не принимать министров, а своим приказать выехать, корабли их не пускать в гавани и всех, присягнувших собранию французов, не терпеть нигде». В русские порты воспрещен был вход судам под французским трехцветным флагом. Русские путешественники не должны были переступать границу Франции; русским подданным было запрещено получать французские газеты и брошюры и поддерживать сношения с французами; наконец, был наложен запрет на ввоз всех предметов французского происхождения. Воспитателю П. А. Строганова, якобинцу Ромму, воспрещено было в 1790 г. возвращение в Россию, а живописца Дойена, явившегося в Россию в 1791 г., с довольно определенным революционным прошлым, подвергли «политическому карантину», как видно из письма Екатерины к Гримму. После крушения монархии во Франции и провозглашения республики Екатерина обязала всех французов, живших в России, принести, специально на этот случай составленную, присягу в том, что они ничего общего не имеют с «правилами безбожными и возмутительными и что они признают злодеяние, учиненное сими извергами над королевскою особою, во всем том омерзении, каковое оно возбуждает во всяком добром гражданине». Кроме того, французы, находившиеся в России, должны были дать обещание прервать «всякие сношения с одноземцами своими, повинующимися нынешнему незаконному и неистовому правлению». Те, которые отказались принести присягу, — их насчитывалось 43 человека, — указом 8 февраля 1793 году были высланы из России.
Суд над Людовиком XVI (Рис. Пеллегрини; грав. Вендрамини)
С 1793–1796 гг. русские и французы, жившие в России, для того, чтобы знать что-нибудь о французских событиях, должны были довольствоваться сообщениями «С.-Петербургских Ведомостей», новостями, привозимыми редкими путешественниками, и частными письмами, проходившими через пресловутый «черный кабинет». Тогдашняя русская пресса, отражая, с одной стороны, настроение двора, а с другой — находясь под влиянием эмигрантов, статьями которых заполнялись ее столбцы, относилась с нескрываемой антипатией к французским событиям. Впервые русский официоз «С.-Петербургские Ведомости» соблаговолил, по словам Ларивьера, обратить внимание на французские события по поводу взятия Бастилии. «Рука содрогается от ужаса, описывая происшествия… Совершенное безумие во всем господствовало!» так начиналась статья, посвященная событиям 14 июля 1789 г. С негодованием сообщалось, что депутаты государственных чинов «говорили дерзкие речи». Ораторов Национального собрания газета сравнивает «с комедиантами, самое собрание — с театром фарсов». Почти буквально повторяя слова императрицы, «Петербургские Ведомости» восклицают: «дерзость писателей рассевает в народе возмутительные сочинения», «народная вольность есть не что иное, как гибельное безначалие». Характеризуя деятельность Законодательного собрания, русская газета замечает: «Не осталось, кажется, ожидать более ничего, кроме совершенного безначалия, разбоев, грабежей и, наконец, всеобщего государственного смятения». «Начиная от народного собрания до самых последних людей, проведены одни и те же самые струны, на которых всяк бренчит по своему вкусу и разумению». «Вольность, кроме грабителей, никого не кормит». Некоторые более радикальные члены Национального собрания названы «бешеными». Говорится об «ослах вольности, о корыстолюбии, о бражничестве законодателей». О Мирабо было сказано в «Петербургских Ведомостях», что его «голова набита сенной трухой», что «он достоин возвышения на фонарном столбе», что «он простирал наглость свою и к самому убийству короля Людовика XVI». «Дела наши, — писали якобы из Франции, — все еще сновидениям и детским забавам подобны, чего не выдумают винные спирты, в головах философов господствующие». Вакх называется истинным божеством новой свободы. Перо эмигранта-роялиста сказывается, например, в следующих строках газетного сообщения: «Все честные люди воздыхают, что верховная власть и законы у нас умолкли и что бедственное безначалие со дня на день более усиливается». Патетические тирады в роде следующей: «О Картуш, Картуш! несравненный в своем роде создатель, подымись, явись в национальное собрание и пусть оно реабилитирует тебя. Ты можешь быть уверен, что оно оправдает тебя» — могли принадлежать бесспорно только эмигрантам. Король назван «жертвою вероломства народного», Робеспьер — «злодеем государя и народа». День 10 августа 1792 г. газета сравнивала с падением Иерусалима. О казни Людовика XVI в «С.-Петербургских Ведомостях» не было сказано ни слова. С 1792 г. газетные заметки о французских делах начинают отличаться крайней лаконичностью. Даже петербургские модные журналы обнаруживали свое реакционное направление в годы революции, превознося платья а la reine и прически a la contre-revolution.
С. П. Свечина
Хотя, по словам французского историка Рамбо, в царствование Екатерины II «была Россия вольтерьянская, но не было России революционной», однако в русском обществе нашлись лица, обнаружившие сочувствие к событиям и деятелям эпохи революции. С 80-х гг. в Россию начинают проникать радикальные течения французской общественной мысли и властителями дум молодого поколения являются Руссо, Рейналь.
Особенно среди русской молодежи, побывавшей в западно-европейских университетах, радикальные теории передовой французской публицистики пользовались громадным авторитетом. Мабли с его теорией демократического представительства и подчинения власти исполнительной органам законодательства, как нельзя лучше удовлетворял политическим запросам молодого поколения. Кружок Радищева и его друзей всецело был захвачен французским радикализмом. Так, в примечаниях к переводу книги Мабли «Размышления о греческой истории» Радищев писал: «Если мы уделяем закону часть наших прав и нашей природной власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу: о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашей обязанности. Не правосудие государя дает народу, его судии тоже, и более, над ним право, какое ему дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества». К радикальной интеллигенции по своим политическим взглядам принадлежал и Д. И. Фонвизин, доказывавший, в составленном им рассуждении, опасность неограниченной верховной власти и необходимость установления «непременных государственных законов», без которых «непрочно ни состояние государства, ни состояние государя». Являясь так же, как и Радищев, сторонником договорного начала происхождения государства, он полагает, что подданные имеют право низвергнуть власть, дурно исполняющую свое назначение. Вернувшись из своего второго путешествия в 1788 г., Фонвизин в одной журнальной статье, которая, впрочем, тогда не была напечатана, выражает желание, чтобы и у нас было «народное собрание», в котором обсуждались бы законы и установлялись налоги, и которое судило бы о поведении министров.