Отель
Шрифт:
– Нарисую, – прошептал я, смотря пристально в ее черные дьявольские глаза.
Сначала, у реки, я рисовал ее лицо, мочки ушей и длинную шею. Затем в своей маленькой мастерской, когда Антонио был в университете, я дорисовывал ее пупок и пышные вьющиеся волосы на самом сокровенном месте.
– Андреа, а вы поцелуй к оплате принимаете? – спросила она, когда я закончил, но еще даже не начинал.
– Принимаю.
А затем, как выяснилось спустя год, я сотворил нечто совершенное, подобное Богу и самым прелестным цветам. Срок жизни у Бога и цветов совершенно
Выдох…
– Вы прекрасный художник, Андреа, – сказала Жаклин, застегивая верхние пуговицы своей белой блузки.
– Я знаю, – ответил ей человек, познавший в этом мире все. Как ему на тот момент казалось. Познать женское тело – это исследовать всю планету вдоль и поперек. – А вы – невероятная женщина.
С тех пор как она унесла мой портрет в свой дом, а с себя навсегда смыла запах художника, я не видел эту девушку ровно год, но за этот длительный срок я повидал многих других Жаклин, которые, возможно, пахли по-другому, имели иные формы и голос. Но сокровенное у всех оставалось прежним.
– Вы поцелуи принимаете?
– Нет, – спустя четыре месяца познания мира наконец ответил я. – Я принимаю франки.
– Но у меня нет денег… – растерялось молодое прекрасное создание, в жилах которого текла итальянская кровь.
– Возможно, дома у вас есть еда?
– Странный вы. Я имела другое представление о художниках.
– А я имел совсем другое представление о женщинах.
Спать с разными женщинами, а иначе говоря, перепробовать полмира очаровательного на вкус – это все равно что зайти в парфюмерную лавку и пытаться среди всех запахов уловить один-единственный аромат. Вот только представьте, что между новыми и старыми флаконами парфюма вашему обонянию не предлагают обесцветить предыдущий запах, отведав аромат зерен обжаренного кофе. И все запахи сливаются воедино, вызывая лишь отвращение, рвоту, и все женщины пахнут навязчиво громко, а затем перестают пахнуть.
Спустя полгода я перестал рисовать женские груди и другие удивительные места, «полные загадок и тайн», которые они осмеливались показывать только избранным: гинекологу, молодому симпатичному художнику вроде меня, своему любовнику и мужу, а затем – акушеру. И, не найдя больше секретов в неприкосновенном (всякое тебе будет казаться удивительным и тайным, пока его не касаешься, любое в мире, чего ты коснулся, становится явным), я подался в живопись.
Мне быстро удалось разгадать загадку женского тела, но я даже не пытался разгадать трагедию женской души.
Каждый день, проведенный в Париже, я посвящал тому, чтобы оттачивать свое мастерство. С каждым новым днем я рисовал все лучше.
– Сколько вы возьмете за мой портрет? – спросила у меня яркая смуглая испанка в красивом бархатном платье. С виду я бы дал ей лет тридцать, но, несомненно, она была старше.
– Триста франков, – назначил цену я. С каждым днем я оценивал себя дороже. Тот, кто учится живописи, но зарабатывает на обыкновенных
– Слишком дорого, – отвергла меня она.
– А вы найдите себе того, кто нарисует вас дешевле. Я беру подлинную стоимость вашей красоты.
Она сначала посмотрела на меня свысока, а затем немного смягчилась.
– Я оцениваю себя намного дороже.
– Я даже не сомневался в этом, мадемуазель, – сказал я с оттенком подхалимства в голосе. – Моя работа – это всего лишь скромное, но правдивое отражение вашей истинной красоты.
– Я бы вам посоветовала, молодой человек, сейчас стать моим зеркалом, а иначе вы можете нечаянно утонуть в Сене, купаясь однажды утром недалеко от набережной.
– Но, мадемуазель, вы не правы. Я не купаюсь в Сене.
Она как-то странно улыбнулась мне.
– Моему мужу может показаться, что вы слишком хорошо плаваете и даже, возможно, не тонете, раз уж так бездарно рисуете.
– Могу заверить вас, мадам, что я тону. Будьте уверены, что вы стоите сейчас перед своим зеркалом. Присаживайтесь поудобнее на стул, а я пока протру себя.
Солнце пекло мне спину, мне хотелось пить, есть и даже спать, но больше всего на свете мне сейчас хотелось не расстроить эту загорелую, богатую даму, омытую водами Балеарского моря.
И я ее не расстроил. С ее позволения, я ее познал…
– Андреа, – однажды ранним утром громко постучались в дверь моей съемной квартиры. – Андреа, открой, я знаю, ты дома!
Это был женский напористый голосок, подобный удавке, наброшенной на шею того, кто так сладко сроднился с кроватью. Стук становился все громче, а затем мне послышался младенческий плач.
Я второпях накинул на себя черную вчерашнюю рубашку и надел брюки. Открыл дверь.
– Чем могу вам помочь? – спросил я сонным голосом, всматриваясь в лицо знакомой мне девушки. Я не мог понять, где я ее мог ранее видеть. На руках она качала маленького ребенка.
– Ты меня не признал? – с какой-то надеждой в голосе спросила помятая дама, которая, как мне показалось, не спала очень давно.
С виду она больше походила на цыганку, просящую милостыню для своего младенца.
– Нет.
Я пребывал в недоумении, в оборванном сне и в потной, нестираной рубашке.
– Жаклин. Это имя тебе говорит о чем-нибудь?
И только тогда я вспомнил. Ох, сколько уже было Жаклин после…
– Говорит. Так звали мою первую женщину.
– Ты не говорил, что я была первая…
– Я бы сказал, если бы ты осталась.
«Зачем она принесла этого ребенка сюда?
Он ведь разбудит весь дом!»
– Это твой ребенок или ты его у кого-то украла? – осторожно осведомился я, словно бы в шутку.
– Да, я украла его.
– У кого?
– У тебя, Андреа! – сказала она как-то неестественно тихо и по-взрослому.
– Нет. Ты украла у меня пятьдесят франков, вытащила их из кармана моих брюк, когда я выходил в другую комнату, а ребенка – нет, это уж извольте! Я его вижу в первый раз.